К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, изд. 2
Содержание тома 41


ПЕЧАТАЕТСЯ
ПО ПОСТАНОВЛЕНИЮ
ЦЕНТРАЛЬНОГО КОМИТЕТА
КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ
СОВЕТСКОГО СОЮЗА


Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

ИНСТИТУТ МАРКСИЗМА-ЛЕНИНИЗМА ПРИ ЦК КПСС

К. МАРКС
и
Ф. ЭНГЕЛЬС

СОЧИНЕНИЯ

Издание второе

ИЗДАТЕЛЬСТВО ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Москва  1970


К. МАРКС
и
Ф.ЭНГЕЛЬС

ТОМ

41


ЗК1



 


Г v

ПРЕДИСЛОВИЕ

В 41 том Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса входят произ­ ведения и письма молодого Энгельса, не включенные в основные тома Сочинений и написанные им преимущественно в 1838— 1842 гг. (лишь два юношеских стихотворения и рассказ о мор­ских разбойниках относятся к более раннему времени и два не­ больших документа — к началу 1844 г.). Эти работы и письма значительно дополняют 1 и 27 тома Сочинений. Они отражают процесс формирования революционно-демократических взгля­дов Энгельса, а также показывают наметившийся у него в 1842 г., за два года до начала сотрудничества с Марксом, пере­ход от идеализма к материализму и от революционного демо­кратизма к коммунизму. С публикацией этих материалов во второе издание Сочинений основоположников марксизма войдет все выявленное литературное наследие Энгельса этого периода.

Большой интерес представляют письма Энгельса, составляющие около трети тома. Они адресованы его школьным товарищам Вильгельму и Фридриху Греберам, сестре Марии и писа­телю Левину Шюккингу. Юношеские письма Энгельса явля­ются ценным источником для изучения его биографии, особенно за годы пребывания в Бремене, где он работал учеником в круп­ ной торговой фирме с июля 1838 по март 1841 года. Письма эти дают очень много для раскрытия характера молодого Энгельса, для ознакомления с кругом его интересов, с его литературными и художественными вкусами. Перед читателями раскрывается привлекательный облик разносторонне одаренного, пытливого юноши, тяготевшего ко всему наиболее передовому в науке, искусстве и политике, жаждущего найти свое место в ряду


VI


ПРЕДИСЛОВИЕ


активных борцов за общественный прогресс. С необычайной чуткостью откликается он на жгучие вопросы, волновавшие его современников, включаясь в философские, литературные и ре­лигиозные споры, за которыми скрывалась определенная по­литическая позиция борющихся общественных сил тогдашней полуфеодальной Германии, стоявшей на пороге буржуазной революции. По этим письмам можно получить представление о богатстве духовного мира Энгельса и мучивших его сомне­ниях, о проделанной им сложной внутренней эволюции.

Публикуемые письма свидетельствуют о необычайной начитанности молодого Энгельса в области художественной лите­ратуры. Он читает не только немецких классиков и современных писателей Германии — Гёте, Шиллера, Виланда, Тика, Гуцкова, Бека, — но и, говоря его словами, «всю мировую литературу». Наряду с художественными произведениями он серьез­но штудирует книги по философии и истории, совершенствует свои знания иностранных языков. В письмах к сестре Марии Энгельс неоднократно рассказывает ей о своем увлечении му­зыкой. Он посещает концерты, оперные спектакли и даже сам сочиняет хоралы. Энгельс с большой любовью отзывается о Бахе, Генделе, Глюке, Моцарте, Перголезе, Мендельсоне и особенно о Бетховене. Наиболее сильное впечатление произ­вело на него исполнение Пятой симфонии Бетховена. «Вот это симфония была вчера вечером! — сообщает он сестре 11 марта 1841 года. — Если ты не знаешь этой великолепной вещи, то ты в своей жизни вообще еще ничего не слышала. Эта полная отчаяния скорбь в первой части, эта элегическая грусть, эта нежная жалоба любви в адажио и эта мощная юная радость сво­боды, выраженная звучанием тромбонов, в третьей и четвертой частях!» (настоящий том, стр. 481).

Яркий свет проливают письма на жизнелюбивую натуру Энгельса. Его любимые занятия отнюдь не ограничивались интеллектуальной сферой. Он охотно и увлеченно занимается спортом: часто ездит верхом, фехтует, отлично плавает, без труда переплывая четыре раза Везер. Каждой предоставив­шейся возможностью он пользуется для того, чтобы совершать путешествия, обнаруживая при этом тонкую наблюдательность и умение наслаждаться красотами природы.

Увлекается юный Энгельс также сочинением стихов, кото­рыми изобилуют его письма (некоторые из его стихотворений были напечатаны в тогдашних газетах и журналах). И хотя эти поэтические опыты носят подражательный характер, они на­полнены глубоким политическим и философским содержа­нием.


ПРЕДИСЛОВИЕ


Vil


Уже из письма Энгельса Вильгельму Греберу от 30 июля 1839г. видно, что талантливый юноша не только сам писал стихи, но и делал переводы стихотворений английского поэта Перси Биши Шелли. Дополнительные данные об увлечении Энгельса поэзией Шелли дают впервые публикуемые на русском языке два его письма писателю Левину Шюккингу (от 18 июня и 2 июля 1840 г.), с которым Энгельс познакомился в мае 1840 г. во время пребывания в Мюнстере. Из этих писем следует, что, находясь там, Энгельс обсуждал с Шюккингом и другим не­мецким радикальным писателем Германом Пютманом план издания переводов Шелли, над которыми все они работали. Очевидно, у Энгельса был уже готовый для публикации мате­риал. Во всяком случае, по возвращении в торговую фирму, как Энгельс сообщает Шюккингу, он вступил по этому поводу в переговоры с бременским издателем Карлом Шюнемапом, но не смог договориться с ним. Он написал также издателю Хаммериху в Альтону, однако получил отказ. По-видимому, Энгельсу так и не удалось опубликовать свои переводы.

Любовь Энгельса к великому английскому поэту, которую он сохранил и в последующие годы жизни, свидетельствует о революционных настроениях юноши, которого, безусловно, привлекали в поэзии Шелли свободолюбивые мотивы и гнев­ный протест против угнетателей. Недаром к своему стихотво­ рению «Вечер», в котором Энгельс выражает уверенность, что царящая в Германии беспросветная тьма уступит место «заре свободы», он взял эпиграфом шелливские слова: «День завтраш­ний придет!».

Письма Энгельса свидетельствуют о выдающихся способно­стях будущего теоретика и вождя рабочего класса в области языкознания. Уже в то время молодой Энгельс был настоящим полиглотом. Когда он шутливо уверял сестру, что понимает 25 иностранных языков, то не так уж отходил от истины. Во всяком случае, в это же время одно из писем Вильгельму Гре­беру Энгельс написал на девяти языках — древнегреческом, латинском, итальянском, английском, испанском, португаль­ском, французском, голландском и немецком (см. настоящий том, стр. 393—397).

Письма к братьям Греберам дают возможность проследить развитие политических и философских взглядов Энгельса. Уже у восемнадцатилетнего юноши возникает глубокое чув­ство протеста против всяческих проявлений деспотизма и ре­акции, сословных привилегий, ханжества и мракобесия в по­литической и духовной жизни Германии, особенно в юнкерской Пруссии. О своих революционных настроениях он сообщает


VIII


ПРЕДИСЛОВИЕ


друзьям, отмечая, что с увлечением читает оппозиционную лите­ратуру, изобличающую реакционные и абсолютистские порядки в Германии. С гневом пишет Энгельс одному из братьев Гре-беров о прусском короле Фридрихе-Вильгельме III. «Я нена­вижу его так, как кроме него ненавижу, может быть, только еще двоих или троих; я смертельно ненавижу его; и если бы я не презирал до такой степени этого подлеца, то ненавидел бы его еще больше» (настоящий том, стр. 443).

В сознании молодого Энгельса все больше зрела мысль о великой преобразующей роли революционных потрясений в об­щественной жизни. Он с интересом и симпатией относится к ре­волюционным деятелям прошлого, смелым борцам против по­литических и духовных оков, средневековых предрассудков и официальных авторитетов — Гусу, Лютеру, участникам ве­ликой французской революции, польского восстания 1830— 1831 годов. Годовщине июльской революции 1830 г. во Франции Энгельс посвятил восторженное стихотворение, ко­торое он послал в 1839 г. Ф. Греберу (см. настоящий том, стр. 414). В нем Энгельс рассматривает революцию не только как могучую силу, сметающую все отжившее, устарелое, но и как пробуждение подлинной творческой энергии широких масс народа:

«Но повеяла буря из Франции к нам, всколыхнулись народные массы,

И колеблется трон, как средь бури ладья, и дрожит в вашей длани держава».

Из этого стихотворения и других высказываний Энгельса видно, что он был сторонником революционного способа устра­нения социальных и политических преград, прежде всего аб­солютной монархии и сословных барьеров, стоящих на пути про­грессивного развития Германии, ее национального объединения и установления в ней демократического строя. Волновала Эн­гельса и судьба народных масс, внимание к социальным нуждам которых особенно ярко отразили написанные им в это время знаменитые «Письма из Вупперталя» (см. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 1, стр. 451—472).

На формирование революционно-демократических взгля­дов молодого Энгельса в 1839 г. большое влияние оказали про­изведения немецкого радикального публициста Людвига Берне, родоначальника литературного течения «Молодая Германия», которого Энгельс назвал в письме к Вильгельму Греберу «ти­таническим борцом за свободу». Энгельс пока еще не замечает слабых сторон творчества Берне, выражавшихся в отсутствии


ПРЕДИСЛОВИЕ


IX


цельного философского мировоззрения и колебаниях между буржуазным демократизмом и либерализмом.

Из писем братьям Греберам видно, что уже весной 1839 г. Энгельс стал с большим сочувствием относиться к писателям «Молодой Германии». В марте 1839 г. он налаживает связи с од­ ним из виднейших идеологов этого литературного направления Карлом Гуцковым и начинает печататься в редактируемом им гамбургском журнале « Telegraph für Deutschland».

В творчестве писателей «Молодой Германии» Энгельса прежде всего привлекают их свободолюбивые идеи, призыв к вве­дению конституционного управления, к уничтожению сослов­ ного и национального неравенства, к отказу от всякого религиоз­ного принуждения. 9 апреля 1839 г. Энгельс пишет Фридриху Греберу, что он младогерманец «душой и телом». «По ночам я не могу спать от всех этих идей века, — продолжает он, — когда я стою на почте и смотрю на прусский государственный герб, меня охватывает дух свободы; каждый раз, когда я за­глядываю в какой-нибудь журнал, я слежу за успехами сво­боды» (настоящий том, стр. 374).

Однако даже в период своего наибольшего увлечения произ­ ведениями писателей «Молодой Германии» Энгельс обращает внимание и на слабые стороны этого направления. Ему не нра­вится, что представители этой группы любят выступать с пе­чатью «мировой скорби» на челе, что их произведения про­никнуты страдальческим тоном, пессимизмом. Его симпатии привлекают лишь те писатели, которые стремятся приблизить литературу к общественной жизни, превратить ее в орудие активной политической борьбы.

Из писем братьям Греберам также видно, как Энгельс посте­пенно освобождается от традиционных религиозных представ­лений, внушенных с детства, и вступает на путь, ведущий к ате­ изму. Стремясь найти истину, он много занимается теологией и философией, историей христианства, критическим чтением библии. От письма к письму раскрывается напряженная ра­бота мысли пытливого юноши, который приходит к выводу, что в библии имеются неразрешимые противоречия и что нельзя примирить науку с религией.

Важную роль в созревании атеистических воззрений моло­ дого Энгельса сыграла вышедшая в 1835—1836 гг. книга младо­гегельянца Давида Штрауса «Жизнь Иисуса», которая объяв­ ляла евангелие собранием легенд и мифов, подрывая тем самым веру в действительность евангельских чудес и показывая бес­почвенность христианской ортодоксии. В октябре 1839 г. Энгельс I пишет Вильгельму Греберу, что он «теперь восторженный I


X


ПРЕДИСЛОВИЕ


штраусианец». Книга Штрауса, в свою очередь, дала толчок чтению Энгельсом произведений Гегеля, с «Философией истории» которого он знакомится в конце 1839 года. «Я как раз на по­роге того, чтобы стать гегельянцем», — признается Энгельс в это время Вильгельму Греберу. Последующие письма Эн­гельса братьям Греберам, а также его статьи показывают, что он не был в плену консервативной системы Гегеля, а стремился делать из его философии радикальные выводы.

Политические и философские взгляды молодого Энгельса, высказанные в его письмах братьям Греберам, нашли также отражение в литературно-публицистических работах бремен­ского периода жизни. Эти работы печатались в прогрессивных немецких газетах и журналах — « Telegraph für Deutschland», «Morgenblatt für gebildete Leser», «Mitternachtzeitung für ge­ bildete Leser» и др. Во многих из своих ранних статей Энгельс выступает как пламенный революционный демократ. Они про­ никнуты неподдельной ненавистью к косности и реакции, глу­боким сочувствием к угнетенным народам, подлинным револю­ ционным пафосом.

Уже первое опубликованное произведение молодого Энгель­ са — стихотворение «Бедуины», напечатанное в сентябре 1838 г., заслуживает внимания, показывая, что у автора начинает про­ являться дух свободолюбия. По его собственному толкованию, главная мысль стихотворения заключается в противопостав­лении «гордых сынов пустыни» — бедуинов чопорному и вместе с тем рабски преклоняющемуся перед деспотизмом аристокра­тически-бюргерскому миру современной ему Германии — миру филистерства и ханжества.

Опубликованная в ноябре 1839 г. статья «Немецкие народные книги» свидетельствует о рано проявившемся у Энгельса боль­ шом интересе к народному творчеству, к его героям. Из этой статьи видно, с каким живым участием Энгельс относится к во­просам просвещения народных масс. Энгельс резко осуждает попытки под флагом литературной обработки фальсифицировать в реакционном духе народные сказания. Он призывает к тому, чтобы народная книга служила делу борьбы за свободу, делу прогресса, «но ни в коем случае не потворствовала бы лице­ мерию, низкопоклонству перед знатью и пиетизму» (настоящий том, стр. 12).

В статье «Ретроградные знамения времени», опубликованной в феврале 1840 г., Энгельс набрасывает яркую картину диалек­ тического развития человечества, убедительно опровергая тех реакционных писателей, представителей и сторонников исто­рической школы права, романтической историографии и т. д.,


ПРЕДИСЛОВИЕ


XI


которые отрицали движение истории по восходящей линии, идеализировали средневековье, защищали незыблемость суще­ствующих полуфеодальных и абсолютистских порядков. Ис­тория, пишет Энгельс, разоблачая такую ретроградную точку эрения, это спираль, «изгибы которой отнюдь не отличаются слишком большой точностью. Медленно начинает история свой бег от невидимой точки, вяло совершая вокруг нее свои обо­роты, но круги ее все растут, все быстрее и живее становится полет, наконец, она мчится, подобно пылающей комете, от звезды к звезде, часто касаясь старых своих путей, часто пе­ ресекая их, и с каждым оборотом все больше приближается к бесконечности. Кто может предвидеть конец?» (настоящий том, стр. 27). Там, где реакционеры, «мандарины регресса», говорит Энгельс, видят лишь повторение старого, застой, в действи­тельности не прекращается движение истории вперед.

Энгельс делает здесь значительный шаг вперед по сравнению с Гегелем. В то время как у Гегеля процесс исторического раз­ вития находил свое завершение в конституционной монархии и он готов был даже объявить вершиной саморазвития абсо­ лютного разума монархическое прусское государство, Энгельс отстаивает идею беспредельности исторического процесса, по­ступательного движения человечества вперед.

Приняв идею Гегеля о всемирной истории как осуществлении понятия свободы, Энгельс подвергает уничтожающей критике утверждения реакционеров о вечности и неизменности сослов­ного строя, полукрепостнической зависимости крестьян. В ста­ тье «Реквием для немецкой «Adelszeitung»», напечатанной в ап­ реле 1840 г., Энгельс, высмеивая политические взгляды этого печатного органа немецкого дворянства, писал: «Вступитель­ное слово поучает нас, что всемирная история существует... лишь для того, чтобы доказать необходимость существования трех сословий, причем дворяне обязаны воевать, бюргеры — мыслить, крестьяне — пахать» (настоящий том, стр. 46—47). И в этой статье Энгельс уже фактически ведет борьбу против тех принципов, которые характерны и для социально-политичес­ких взглядов Гегеля. В отличие от Гегеля, рассматривавшего деление гражданского общества на сословия как нечто необхо­димое, Энгельс считает, что это деление утратило всякий смысл. Он решительно отвергает все отжившие учреждения прошлого, выступая против сословного строя, привилегий дворянства и абсолютизма.

В напечатанной в начале 1841 г. статье «Эрнст Мориц Арндт» Энгельс решительно осуждает культивируемую немецким дво­ рянством ненависть к демократическим принципам француз-


XII


ПРЕДИСЛОВИЕ


ской буржуазной революции конца XVIII века и развенчивает германский национализм — тевтономанию. С позиций рево­люционного демократизма Энгельс набрасывает для Германии четкую программу демократических преобразований, которая включает такие требования, как уничтожение пережитков фео­дальных отношений, ликвидацию сословно-абсолютистского строя, улучшение положения народных масс, преодоление эко­ номической и политической раздробленности Германии, объе­динение ее в единое демократическое государство. «Пока наше отечество будет оставаться раздробленным, — писал Энгельс, — до тех пор мы — политический нуль, до тех пор общественная жизнь, завершенный конституционализм, свобода печати и все прочие наши требования — одни благие пожелания, которым не суждено осуществиться до конца» (настоящий том, стр. 131).

Выступая в этой работе против присущего тевтономанам национального высокомерия и противопоставления немцев другим народам, Энгельс показывает в то же время бесплод­ность космополитического либерализма, не видящего нацио­нальных различий и игнорирующего национальные потреб­ности и интересы немецкого народа. Правда, в этой статье Энгельс, отстаивая идею о превращении раздробленной Гер­ мании в «единую равноправную нацию граждан», предложил включить в состав объединенного германского государства Эльзас, Лотарингию, Бельгию и Голландию. Но главное здесь было не в этих увлечениях молодости, от которых сам автор статьи позднее решительно отказался, а в провозглашенных в ней общих принципах демократического интернационализма, противопоставляемых как воинствующему национализму тев-тономанов, так и космополитическому национальному ниги­лизму либеральных буржуа. Вся статья Энгельса проникнута идеями равенства наций, через весь текст проходит мысль, что каждый народ вносит свою лепту в мировую цивилизацию, подчеркивается недопустимость изображения немцев некой избранной нацией и отрицания тех «бесчисленных ростков все­ мирно-исторического значения, которые произрастали не на немецкой почве» (настоящий том, стр. 121).

В статьях «Карл Бек», «Платен», «Воспоминания Иммер- мана» и «Современная литературная жизнь», написанных в 1839—1841 гг., Энгельс показал себя прекрасным знатоком современной немецкой литературы и глубоким литературным критиком. Особенно большой интерес представляет статья «Со­временная литературная жизнь», впервые опубликованная на русском языке в 1967 г. в сборнике «К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве». Статья проливает дополнительный свет на отно-


ПРЕДИСЛОВИЕ


XIII


шения Энгельса к литературному направлению «Молодая Германия». Из нее видно, что Энгельс уже в 1840 г. начал разо­чаровываться в этом течении, подвергая его серьезной критике. Его не удовлетворяло отсутствие в нем идейного единства и беспринципные литературные распри, которые велись внутри него между различными группировками. Окончательный раз­рыв Энгельса с «Молодой Германией» произошел в 1842 году. В мае 1842 г. в «Rheinische Zeitung» он публикует статью «Комментарии и заметки к современным текстам», в которой резко критикует писателей этого направления за эклектизм, политическую бесхребетность и половинчатость. «Почти все принадлежавшие к этой категории авторы, — пишет Энгельс, — однако, не оправдали возложенных на них надежд и погрязли в расслабленности, явившейся следствием бесплодных стрем­ лений к внутреннему единству. Неспособность создать что-либо цельное была подводной скалой, о которую они разбились, так как сами не были цельными людьми» (настоящий том, стр. 264).

В конце марта 1841 г. Энгельс возвратился в Бармен, а осенью отправился в Берлин, чтобы отбыть воинскую повин­ ность. Хотя сыновья богатых родителей легко могли откупиться от военной службы, Энгельс предпочел пройти ее в качестве вольноопределяющегося. Выбрав местом для прохождения службы Берлин, он надеялся в свободное время пополнить свое образование в университете. Энгельс поступает в гвардей­скую артиллерийскую бригаду, где в течение года, до октября 1842 г. проходит военное обучение и получает звание бомбар­дира. В качестве студента-вольнослушателя он посещает Бер­ линский университет, где слушает лекции по философии и за­нимается в семинарах крупных ученых.

Берлин в то время был ареной борьбы разных философских направлений. Наиболее радикальным философским течением было направление младогегельянцев, представленное братьями Бруно и Эдгаром Бауэрами, А. Руге, К. Ф. Кёппеном и другими. Видную роль среди них играл, будучи еще студентом Берлин­ского университета, Карл Маркс, который по окончании уни­верситета, незадолго до приезда Энгельса, покинул Берлин. Их радикальные политические и философские убеждения при­ влекли внимание Энгельса. Он примкнул к берлинской группе младогегельянцев и уже вскоре после приезда в Берлин при­нял активное участие в разгоревшейся в то время идейной борьбе.

Берлинский период жизни Энгельса, отраженный в ряде произведений и писем, которые включены в данный том, имел большое значение в его духовном развитии. Здесь происходит


XIV


ПРЕДИСЛОВИЕ


дальнейшая радикализация его воззрений, революционно-де­ мократические убеждения приобретают большую четкость и определенность. Под влиянием работ Б. Бауэра по истории первоначального христианства и произведений Л. Фейербаха окончательно приобретают радикально-атеистический характер взгляды Энгельса на религию, углубляется его понимание слабых сторон гегелевской философии, необходимости реши­ тельного размежевания с консервативными тенденциями его философии, поднимаемыми на щит правогегельянским направ­лением. Большого мастерства достигает в это время Энгельс как революционно-демократический публицист, страстно об­личающий в печати реакционные явления в политической и идейной жизни, в том числе попытки превратить философию в прислужницу монархической церкви, в орудие наступления реакции на передовую общественную мысль.

В двух декабрьских номерах журнала « Telegraph für Deu­tschland» за 1841 г. появляется под псевдонимом Ф. Освальд статья Энгельса «Шеллинг о Гегеле», а в 1842 г. выходят ано­нимно его две брошюры «Шеллинг и откровение» и «Шеллинг — философ во Христе». Написанные под впечатлением прослушан­ных в Берлинском университете лекций Шеллинга, все три ра­боты Энгельса содержат глубокую критику философских и по­литических взглядов этого некогда единомышленника Гегеля, превратившегося теперь в крайнего реакционера и религиоз­ного мракобеса. В первых двух работах Энгельс защищает прогрессивные стороны философии Гегеля и в борьбе против реакционных идей Шеллинга открыто поднимает знамя атеизма. В то же время он отмечает непоследовательность Гегеля, глу­бокое противоречие между его «беспокойной диалектикой» и его консервативными политическими выводами. Энгельс делает здесь первые шаги к материализму, доказывая, в проти­воположность Шеллингу, как впрочем и Гегелю, что призна­ние независимой от мысли действительности должно привести, если рассуждать логически, «к вечности материи». Эти работы Энгельса против Шеллинга носят на себе явные следы влияния материалистических взглядов Фейербаха, с книгой которого «Сущность христианства» он познакомился во второй половине 1841 года. Хотя Энгельс еще рассматривает учение Фейербаха как продолжение и завершение взглядов идеалистов-младо­гегельянцев, тем не менее в его работах о Шеллинге сделан под влиянием материализма Фейербаха первый шаг к материалис­тической постановке вопроса о природе сознания, об отношении разума, духа к природе. Заслугой Фейербаха Энгельс считает также его критику учения Гегеля о религии.


ПРЕДИСЛОВИЕ


XV


Примыкающий к этим работам памфлет «Шеллинг — фи­ лософ во Христе», написанный в своеобразной пародийно-ино­сказательной форме, якобы с позиций верующего христианина, представляет собой сатирически заостренную критику попыток Шеллинга примирить науку с религией, защитить идеологи­ческие основы прусского абсолютизма.

Сатирическая поэма «Библии чудесное избавление», напи­санная Энгельсом летом 1842 г. при участии Э. Бауэра, также направлена против религиозного мракобесия. Поводом для на­ писания поэмы послужило увольнение прусским правительством в конце марта 1842 г. Бруно Бауэра из Боннского университета, где он был приват-доцентом. В поэме изображается борьба бер­линского младогегельянского кружка «Свободных» против прус­ских профессоров богословия. Нанося основной удар по правым гегельянцам, Энгельс, хотя он и был сторонником «Свободных», высмеивает в то же время слабые стороны многих представи­телей этого кружка. Так, он иронически раскрывает харак­терное для значительной части младогегельянцев противоречие между революционной фразой и неспособностью к практичес­кому действию. Конец поэмы также свидетельствует о крити­ческом отношении Энгельса к их беспомощности и растерян­ ности перед лицом наступившей реакции. Узнав об устранении Бауэра С кафедры Боннского университета, «Свободные», согласно поэме, впадают в страшное смятение и в ужасе обра­щаются в повальное бегство. Создавая свою поэму, Энгельс, очевидно, уже начинал политически расходиться с основными кругами младогегельянцев. Он выделял среди них лишь .не­ скольких наиболее радикальных мыслителей и публицистов, которых считал подлинными выразителями революционно-де­мократических тенденций.

Одним из героев поэмы является Карл Маркс, которого Энгельс лично тогда еще не знал. Но по рассказам других он уже составил представление о своем будущем друге как о страст­ном и непримиримом революционном борце. Именно таким Эн­гельс и изображает его в отличие от того, как он рисует Руге, .Кёппена, Буля и других младогегельянцев.

«То Трира черный сын с неистовой душой. Он не идет, — бежит, нет, катится лавиной, Отвагой дерзостной сверкает взор орлиный, А руки он простер взволнованно вперед, Как бы желая вниз обрушить неба свод. Сжимая кулаки, силач неутомимый Все время мечется, как бесом одержимый»! (настоящий том, стр. 304).


XVI


ПРЕДИСЛОВИЕ


Заслуживает внимания и та характеристика, которую Эн­гельс дает в поэме себе:

«А тот, что всех левей, чьи брюки цвета перца И в чьей груди насквозь проперченное сердце, Тот длинноногий кто? То Освальд — монтаньяр! Всегда он и везде непримирим и яр» (настоящий том, стр. 303).

Сравнивая себя с монтаньярами, с последователями наи­более революционной партии французской буржуазной рево­ люции конца XVIII века — партии «Горы», Энгельс, таким об­ разом, отводит себе место на крайнем левом фланге тогдашнего радикально-демократического течения в Германии. Это свиде­ тельствует о том, что Энгельс тогда уже твердо стоял на рево­люционно-республиканских позициях.

Революционные политические взгляды Энгельса в берлин­ ский период жизни особенно проявились в его работах, напе­чатанных в 1842 г. в прогрессивной оппозиционной газете «Rheinische Zeitung», в которой он начал сотрудничать весной 1842 года. В статьях «Северогерманский и южногерманский либерализм», «Рейнские празднества», «Дневник вольнослуша­ теля», «Комментарии и заметки к современным текстам», «Кри­тика прусских законов о печати» Энгельс ведет борьбу за передовые политические идеи, за коренные революционные преобразования существующего строя, выступает в защиту свободы слова и печати, против стремления абсолютистских кругов Пруссии увековечить полусредневековые феодальные порядки в Германии.

Стоя на позициях революционного демократа, Энгельс все больше убеждается в несостоятельности либеральной идеоло­гии как в Германии, так и в других странах Европы. В част­ности, в статье «Централизация и свобода», напечатанной в «Rheinische Zeitung» в сентябре 1842 г., Энгельс резко высту­ пает против идеализации буржуазной июльской монархии во Франции и режима Гизо европейским, в том числе также и не­мецким, либерализмом. Энгельс рассматривал политику Гизо как олицетворение реакционного перерождения буржуазно-конституционного режима французской июльской монархии. Он выступает в этой статье против бюрократической централи­зации, видя в ней порождение абсолютизма, унаследованного буржуазным государством.

Желание Энгельса активно участвовать в повседневной по­литической борьбе против господствовавших в Пруссии и других странах реакционных порядков все больше отдаляло его


ПРЕДИСЛОВИЕ


XVII


от «Свободных» и сближало с Марксом, который в октябре 1842 г. возглавил «Rheinische Zeitung». К концу пребывания в Берлине Энгельс, который внимательно следил за социалисти­ческим и коммунистическим движением в европейских странах, все больше склонялся к убеждению, что только в коммунисти­ческих теориях следует искать ключ к правильному решению социального вопроса.

Том заканчивается двумя письмами Энгельса в еженедель­ ник английских социалистов-оуэнистов « The New Moral World », относящихся к самому началу 1844 г., когда Энгельс, находясь с конца 1842 г. в Англии, стоял уже на позициях материализма и коммунизма.

* # #

41 том второго издания Сочинений охватывает более широ­кий круг произведений и писем Энгельса по сравнению с тем, что уже публиковалось на русском языке во II томе первого издания Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса и в сборнике — К. Маркс и Ф. Энгельс. «Из ранних произведений», выпущен­ ном Институтом марксизма-ленинизма в 1956 году. Кроме того, эти издания в настоящее время уже стали библиографической редкостью и малодоступны для читателей. Большинство опуб­ ликованных в них произведений воспроизводится в настоящем томе в исправленных, а в отдельных случаях и коренным об­разом переработанных переводах.

Помимо этого в том вошли 18 произведений Энгельса, не пе­реводившихся ранее на русский язык, в том числе 8 юно­шеских стихотворений. Впервые публикуются на русском языке и 29 писем Энгельса его сестре Марии, одно письмо брату Гер-мануидва письма радикальному публицисту Левину Шюккингу. Из вновь включенных произведений наиболее интересными яв­ляются четыре «Корреспонденции из Бремена», в которых Энгельс дает широкую социально-политическую картину жизни этого города. Письма сестре Марии, как уже говорилось, пред­ставляют собой весьма ценный биографический материал.

В томе печатаются также статьи Энгельса «Участие в де­ батах баденской палаты» и «Централизация и свобода», которые до сих пор вообще не публиковались ни в одном из изданий его произведений. В 1842 г. они были напечатаны без подписи в «Rheinische Zeitung».

Все статьи и стихотворения Энгельса, входящие в данный том, публиковались в свое время без подписи или под псевдо­нимами Теодор Гильдебранд, Фридрих Освальд, С- Освальд, Ф. Освальд, Ф. О. или Фридрих О. Лишь сделанный Энгельсом


XVIH


ПРЕДИСЛОВИЕ


перевод стихотворения испанского поэта Кинтана «На изо­ бретение книгопечатания», который был в 1840 г. опубликован в «Альбоме Гутенберга», и два письма 1844 г. в « New Moral World » появились за подписью Ф. Энгельса.

В приложениях к тому публикуется ряд документов, раскры­ вающих отдельные моменты из жизни Энгельса. Это свидетель­ство о его рождении и крещении, гимназическое выпускное свидетельство, аттестат о поведении во время прохождения од­ногодичной службы в армии, а также письмо отца Энгельса жене Элизе от 27 августа 1835 г., из которого видно, каким ост­ рым проницательным умом и самостоятельностью мышления отличался пятнадцатилетний юноша. Все эти документы, кроме свидетельства о рождении и гимназического свидетель­ства, на русском языке публикуются впервые.

Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС


Ф. ЭНГЕЛЬС

ПРОИЗВЕДЕНИЯ

(1838—1844)


БЕДУИНЫ 1

Еще один звонок, и вот Взовьется занавеса шелк; Свой напрягая слух, народ — Весь ожидание — замолк.

Не будет Коцебу сейчас Раскаты смеха вызывать, Не Шиллер будет в этот раз Златую лаву изливать.

Пустыни гордые сыны Вас забавлять пришли сюда; И гордость их, и воля — сны, Их не осталось и следа.

Они за деньги длинный ряд Родимых плясок пляшут вам Под песню-стон; но все молчат: Молчание к лицу рабам.

Где Коцебу вчера стяжал Рукоплесканья шутовством, Там бедуинам нынче зал Дарит рукоплесканий гром.

Давно ль проворны и легки Под солнцем шли они, в жару,


2


Ф. ЭНГЕЛЬС


Чрез марокканские пески И через фиников страну?

Или скитались по садам Страны прекрасной Уль Джерид, А кони про набеги вам Твердили цокотом копыт?

Иль отдыхали близ реки Под сенью свежего куста, И сказок пестрые венки Плели проворные уста?

Иль в шалашах ночной порой Вкушали мед беспечных снов, Пока вас не будил зарей Проснувшихся верблюдов рев?

И после этого — позор — За деньги пред толпой плясать! У вас недаром тусклый взор, И на устах лежит печать.

Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журн!

в первой половине сентября 1838 е. _

е Перевод с немецкого

Напечатано без подписи в ^Bremisches ConversationsblatU M 40, je сентября 1838 г.


Неужели в душу правды слово

Вы не можете пустить,

Чтоб оно могло без гнета злого

Там своею силой жить?

Вижу я — вы исказить способны

Мысль любую без труда,

Но хоть зло с добром у вас подобны,

Зло добром не будет никогда!

От того, что вы других клянете, Выгод вам не будет никаких — Честь трудом лишь вы приобретете, А не поношением других! Вы хотите ввысь взлететь, блистая? — Волю, силу, ум пустите в ход; Вслед другим идти, их принижая, — Это пользы вам не принесет.

Сколько вы силков ни расставляйте, «Вестника» * с дороги вам не сбить. Так уйдите прочь! Возможность дайте Слово правды людям возвестить!

* — «Bremer Stadtbote» («Бременский городской вестник»). Ред.


К ВРАГАМ а


3


4


Ф. ЭНГЕЛЬС


Ибо правда правдой остается, Слово правды — лжи сильней, Будет так, как издавна ведется — «Правда силой победит своей!»


Написано Ф. Энгельсом около 24 февраля 1839 г.

Напечатано в « Bremer Stadtbote» M 4, 24 февраля 1839 г.

Подпись: Теодор Г.


Печатается по тексту газеты

«Bremisches UnterhaltungsblatU M 17,

27 февраля 1839 г .

Перевод с немецкого

На русском языке публикуется впервые


[5

«ГОРОДСКОМУ ВЕСТНИКУ»3

Послушай, «Вестник», не сердясь, о том,

Как над тобой я долго издевался;

Тебе моя насмешка поделом,

Ведь в дурнях ты, дружище, оказался.

Сгустились тучи над тобой кругом

С тех пор, как вестником служить ты взялся;

Тебя я то и дело принуждал

То пережевывать, что сам же ты сказал.

Всегда, когда нужны мне были темы,

Я брал их у тебя, мой дорогой,

И делал из твоих речей поэмы,

В которых издевался над тобой;

Лиши их рифм, откинь размеров схемы, —

И сразу в них узнаешь облик свой.

Теперь кляни, коль гневом обуян ты,

Всегда готового к услугам

Гильдебранда.

Написано около 27 апреля 1839 g. Печатается по тексту газеты

Напечатано в «Bremisches Перевод с немецкого

Unterhaltungsblatt» M 34, 27 апреля 1839 г.

Подпись: Теодор Гильдебранд


в ]

[ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО Д-РУ РУНКЕЛЮ1 4

Элъберфельд, 6 мая. Господину д-ру Рункелю в Эльберфельде. Вы с ожесточением напали в Вашей газете на меня и на мои «Письма из Вупперталя»; Вы обвинили меня в умышленном извращении фактов, в незнании условий, в том, что я нападаю на личности и даже говорю неправду. То, что Вы называете меня младогерманцем5, для меня безразлично, потому что я не при­знаю тех обвинений, которые Вы возводите на молодую лите­ратуру, и не имею чести принадлежать к ней. До сих пор я только уважал Вас как писателя и публициста и высказал это мнение во второй статье, причем я с намерением умолчал о Ваших стихах в «Rheinisches Odeon», потому что я не мог бы похвалить их в. В умышленном извращении фактов можно об­винять всякого, и это обыкновенно делают в тех случаях, когда изложение не соответствует предвзятым мнениям читателя. Почему же Вы не привели в доказательство ни одного факта? Что касается незнания условий, то я всего менее ожидал бы этого упрека, если бы не знал, каким общеупотребительным риторическим оборотом стала эта бессодержательная фраза при отсутствии более убедительного аргумента. Я прожил в Вуппер- тале, быть может, в два раза дольше, чем Вы; я жил в Эльбер­фельде и Бармене и имел самую благоприятную возможность близко наблюдать жизнь всех сословий.

Г-н Рункель, у меня нет никаких притязаний на гениаль­ность, в чем Вы меня обвиняете, но право же надо обладать крайне ограниченным умом, чтобы при таких обстоятельствах не ознакомиться с условиями, особенно, если к этому стре­мишься. Личные нападки? Проповедник, учитель так же яв-


ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО Д-РУ РУНКЕЛЮ


7


ляется общественным деятелем, как и писатель, и не назовете же Вы воспроизведение его публичных выступлений личными на­ падками? Где я говорил о личных делах да еще таких, упоми­нание о которых требовало бы от меня, чтобы я назвал свое имя? Где я высмеивал личные дела? Что же касается приписываемых мне выдумок, то, как бы я ни хотел избежать всяких пререканий и даже всякого шума, я вынужден потребовать от Вас, — чтобы не компрометировать ни « Telegraph» *, ни моей анонимной чести, — указать хотя бы на одну из «массы неточностей». Правду говоря, две там действительно есть: переделка Штиром стихов воспроизведена не дословно и относительно путешест­вий г-на Эгена дело обстоит не так плохо 7. Но будьте же так любезны, укажите третью неточность! Затем, говорите Вы, я не отметил ни одной светлой стороны этой местности. Это верно; в частностях я всюду признавал хорошее (я только не изобразил г-на Штира во всей его теологической важности, о чем весьма сожалею), но в общем я не мог найти ни одного совершенно светлого явления; изображения таковых я также жду от Вас. Затем я и не думал говорить, что красный Вуппер становится вновь прозрачным у Бармена. Ведь это бессмыслица: разве Вуппер течет в гору? В заключение прошу Вас судить, лишь прочитав все в целом, и впредь цитировать Данте дословно или вовсе не цитировать его; он говорит не «qui si entra nell' eterno dolore» **, a «per me si va nell' eterno dolore» («Inferno», III , 2) ***.

Автор «Писем из Вупперталя»

Написано Ф. Энгельсом в мая 1839 г. Печатается по тексту газеты

Напечатано в газете « Elberjelder Перевод с немецкого

Zeitung» M 127, 9 мая 1839 г .

* — «Telegraph für Deutschland». Ред. " — «кто уводит туда, где вечный стон». Ред.

*•• — «я увожу туда, где вечный стон» (Данте. «Божественная комедия», «Ад», песнь Ш, строка 2). Ред.


8]

[ПРОПОВЕДЬ Ф. В. КРУММАХЕРА ОБ ИИСУСЕ НАВИНЕ]

В своей проповеди, произнесенной им в Эльберфельде о книге Иисуса Навина, гл. 10, стихи 12 и 13 *, в которых гово­рится, как Иисус останавливает солнце, Круммахер выступил с интересным утверждением, что все набожные христиане, из­бранные, должны воспринимать это место не в том смысле, будто Иисус лишь приспособился к взглядам народа, а обязаны верить в то, что земля неподвижна, а солнце движется вокруг нее. В доказательство своего утверждения он заявил, что так говорится во всей библии. Пускай эти избранные примут в свое лоно дурака, который после этого примкнет к ним, и присоеди­нят его к тем, которых они уже заполучили.

Мы с радостью примем опровержение этого печального анек­дота, который дошел до нас из достоверного источника.

Написано Ф. Энгельсом в мае 1839 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано без подписи в журнале Перевод с немецкого

«Telegraph für Deutschland» M 84, ,T , __

май 1839 г На русском языке публикуется впервые

* Библия. Ветхий завет. Книга Иисуса Навина, глава 10, стихи 12 и 13. Ред.


f 9

ИЗ ЭЛЬБЕРФЕЛЬДА

С некоторого времени раздаются жалобы, горькие жалобы на прискорбную силу скептицизма; повсюду с грустью смотрят на разрушенное здание старой веры, в робкой надежде на то, что рассеются тучи, застилающие небо будущего- С подобным же грустным чувством я выпускаю из рук «Песни опочившего дру­га» 8. Это — песни умершего, истинного вуппертальского христи­анина, напоминающие ту блаженную пору, когда можно было еще питать детскую веру в учение, в котором сейчас видишь немало противоречий, когда религиозное свободомыслие встре­чалось со всем пылом святого негодования, вызывающего теперь улыбку или краску стыда. — Уже самое место, где напечатана книжка, показывает, что к этим стихам нельзя подходить с обыч­ной меркой, что здесь не найдешь ослепительных мыслей, неудер­жимого порыва свободного духа. Было бы даже несправед­ливо требовать чего-нибудь иного, кроме плодов пиетизма 9. — Единственный верный масштаб, приложимый к этим стихам, дан уже прежней вуппертальской литературой, по отношению к которой я в достаточной мере дал простор своему негодова­нию 10, чтобы позволить себе на этот раз другой подход к одному из ее творений. И нельзя отрицать, что в этой книге обна­руживается некоторый прогресс. Стихи, написанные, по-види­мому, мирянином, хотя и не лишенным образования, по мень­шей мере не уступают по содержанию стихам проповедников Дёринга и Поля; иногда даже чувствуется легкое дуновение романтики, насколько она совместима с кальвинистским уче­нием11. Что касается формы, то эти стихи, бесспорно, наилучшие1 из того, что до сих пор дал Вупперталь; часто попадаются


10


Ф. ЭНГЕЛЬС


не лишенные изящества новые или редкие рифмы; автор воз­ высился даже до двустишия и свободной оды; эти формы оказались для него, однако, слишком высокими. Влияние Круммахера * несомненно; везде использованы его обороты речи и образы; но когда поэт говорит:

Пилигрим: Овечка бедная Христова стада,

В красу Христа тебе облечься надо, А ты, овечка, так скромна! Овечка: Я здесь лишь миг живу, страдая, И вознесусь в пределы рая; Умолкни, путник, стань барашком, Врата узки: иди, согнувшись, Молчи, молись и стань барашком,

то это уже не подражание Круммахеру, а он сам собственной персоной! Зато попадаются в этих стихотворениях отдельные места, которые подкупают читателя искренностью чувства, — но, увы, никак нельзя забыть, что это чувство в большинстве случаев болезненное! Но и здесь обнаруживается, насколько укрепляюще и утешающе действует религия, когда она стано­вится делом сердца, — даже при всех своих самых печальных крайностях.

Дорогой читатель, прости, что я занял твое внимание кни­гой, которая может представлять для тебя лишь бесконечно малый интерес; ты не родился в Вуппертале, ты никогда, быть может, не подымался на его горы и не видел у своих ног обоих городов **, но ведь и у тебя есть родина и, быть может, излив свой гнев на все ее недостатки, ты возвращаешься с такой же любовью, как и я, к самым незначительным чертам, в которых она проявляется.


Написано Ф. Энгельсом осенью 1839 г.

Напечатано в журнале

« Telegraph für Deutschland» M 178,

ноябрь 1839 г.

Подпись: С. Освальд


Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого


* — Фридриха Вильгельма Круммахера. Гед. ** — Бармена и Эльберфельда. Ред.


[ 11

НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ

Разве не является большой похвалой для книги то, что она — народная книга, немецкая народная книга? Однако именно поэтому мы вправе желать большего от подобной книги, именно поэтому она должна удовлетворять всем разумным требованиям и быть во всех отношениях безукоризненной. Народная книга призвана развлечь крестьянина, когда он, утомленный, воз­ вращается вечером со своей тяжелой работы, позабавить его, оживить, заставить его позабыть свой тягостный труд, превра­ тить его каменистое поле в благоухающий сад; она призвана обратить мастерскую ремесленника и жалкий чердак измучен­ ного ученика в мир поэзии, в золотой дворец, а его дюжую кра­ сотку представить в виде прекрасной принцессы; но она также призвана, наряду с библией, прояснить его нравственное чув­ство, заставить его осознать свою силу, свое праЕо, свою сво­боду, пробудить его мужество, его любовь к отечеству.

Следовательно, если можно справедливо требовать, чтобы народная книга вообще отличалась богатым поэтическим со­держанием, сочным остроумием, нравственной чистотой, а немецкая народная книга еще и здоровым, честным немецким духом, — т. е. качествами, которые во все времена остаются одинаковыми, — то мы наряду с этим вправе также потребо­вать, чтобы народная книга отвечала своему времени, иначе она перестает быть народной. В частности, если взять современ­ ную нам жизнь, ту борьбу за свободу, которой проникнуты все явления современности, — развивающийся конституционализм, сопротивление гнету аристократии, борьбу мысли с пиетизмом 9, жизнерадостности с остатками угрюмого аскетизма, то я не вижу,


12


Ф. ЭНГЕЛЬС


почему мы не вправе были бы требовать от народной книги, чтобы она в этом отношении пришла на помощь малообразован­ному человеку, показала ему, хотя, конечно, не путем непосред­ственной дедукции, истинность и разумность этих стремле­ний, — но ни в коем случае не потворствовала бы лицемерию, низкопоклонству перед знатью и пиетизму. Само собой ра­зумеется, однако, что народной книге должны быть чужды те обычаи прежних времен, которые являются теперь бессмыс­лицей или даже несправедливостью.

Мы вправе и обязаны рассматривать согласно этим прин­ципам и те книги, которые являются теперь действительно немецкими народными книгами и обычно объединяются под этим названием. Отчасти они продукт средневековой немецкой или романской поэзии, отчасти — народного суеверия. Прежде они служили для высших сословий предметом презрения и насмешек, потом, как известно, романтики разыскали их, обработали, больше того — прославили. Но романтики инте­ресовались только их поэтическим содержанием; насколько они были неспособны понять их значение как народных книг, пока­зывает Гёррес в своем сочинении 12, посвященном этому пред­мету. Относительно Гёрреса мы еще совсем недавно могли убе­диться, что вообще все его суждения — плод фантазии. Однако обычное мнение об этих книгах все еще основывается на его книге, и Марбах в объявлении о своем издании опирается все еще на это мнение. В связи с тремя новыми обработками этих книг, Марбахом в прозе, Зимроком в прозе и стихах, — из которых две предназначаются опять-таки для народа, — воз­никает потребность еще раз точно проверить предмет этих обработок с точки зрения его значения для народа 13.

Пока поэзия средневековья вообще оценивается так раз­лично, суждение о поэтических достоинствах этих книг должно быть предоставлено каждому в отдельности; но никто, конечно, не станет отрицать, что они действительно по-настоящему по­этичны. Поэтому, если они и не добьются признания в качестве народных книг, то во всей своей силе должна сохраниться их поэтическая ценность; более того, согласно словам Шиллера:

Что живет бессмертпо в песнопенье, В жизни гибель обретет *,

иной поэт, может быть, даже найдет лишний повод сохранить для поэзии путем обработки то, что не может удержаться в народе.

* Из стихотворения Шиллера «Боги Греции». Ред,


НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ


13


Между повествованиями германского и романского происхо­ждения наблюдается очень характерное различие: германские — подлинные народные сказания — выставляют на первый план активно действующего мужчину; романские выдвигают жен­щину — или просто как страдающее существо (Геновефа) или как существо любящее, следовательно, тоже пассивное по отношению к страсти. Исключением являются только «Дети Хей-мона» и «Фортунат» — два романских сказания, но также отно­сящиеся к народным, между тем как «Октавиан», «Мелюзина» и т. д. являются продуктом приднорной поэзии и лишь впослед­ствии распространились в народе is результате прозаической обработки. — Из комических произведений тоже только одно не прямо германского происхождения — «Соломон и Морольф», между тем как «Уленшпигель», «Шильдбюргеры» и т. д., бесспор­но, являются нашими.

Если рассматривать все эти книги в целом и оценивать их согласно высказанным вначале принципам, то ясно, что они с одной лишь стороны удовлетворяют этим требованиям: в них много поэзии и остроумия, к тому же в форме, is общем вполне доступной даже самым необразованным людям; но, с другой стороны, книги эти совсем но удовлетворяют нас. Некоторые из них обнаруживают свойства, противоречащие нашим требованиям, другие удовлетворяют им только отчасти. Поскольку они являются продуктами средневековья, им, есте­ственно, совершенно чужды те особые цели, которые может ставить перед ними наше время. Поэтому, несмотря на внешнее богатство этой области литературы и несмотря на декламации Тика и Гёрреса, они оставляют желать еще очень многого; но будет ли когда-нибудь заполнен этот пробел — другой вопрос, на который я не берусь ответить.

Переходя теперь к отдельным произведениям, можно сказать, что, бесспорно, важнейшее из них— это «История о неуязвимом Зигфриде». — Эта книга мне нравится, это — рассказ, остав­ляющий желать немногого; он полон превосходной поэзии, по­данной то с величайшей наивностью, то с прекраснейшим юмористическим пафосом; книга брызжет остроумием — кто не знает великолепного эпизода, изображающего борьбу двух трусов? Здесь есть характер, дерзкое, юношески-свежее чувство, которое может послужить примером для любого странствую­щего подмастерья, хотя ему и не приходится теперь бороться с драконами и великанами. И если бы только устранить опе­чатки, которых особенно много в лежащем передо мной (кёльн­ском) издании 14, и расставить правильно знаки препинания, то переработки Шваба 16 и Марбаха померкнут перед этим образцом

2 М. и Э„ т. 41


14


Ф. Энгельс


подлинно народного стиля. Но и народ, со своей стороны, также оказался благодарным: ни одну из народных книг я не встречал так часто, как эту.

«Герцог Генрих Лев». — Мне, к сожалению, не удалось раз­добыть старого экземпляра этой книги; по-видимому, новое из­дание, напечатанное в Эйнбеке10, совершенно вытеснило старое. Вначале помещена генеалогия брауншвейгского дома, дове­денная до 1735 г., затем следует биография герцога Генриха согласно истории, а потом народное сказание. К этому присо­единены еще рассказ, повествующий о Готфриде Бульонском то же самое, что народное сказание приписывает Генриху Льву, история о рабе Андронике, принадлежащая, как предпола­гают, палестинскому настоятелю Геразими, и конце значительно измененная, и одно стихотворение новейшей романтической школы, автора которого я не могу припомнить, где снова пере­дается сказание о Льве. 13 результате этого само сказание, ле­жащее в основе народной книги, совершенно исчезает под гру­зом всяких привесков, которыми снабдила ее щедрость мудрого издателя. Само сказание прекрасно, остальное же неинтересно,— что за дело швабам до брауншвейгской истории? И какой смысл давать современную многословную балладу после простого стиля народной книги? По и стиль этот исчез; гениальный автор обработки, которым, на мой взгляд, был какой-нибудь священник или школьный учитель конца прошлого века, пишет следующим образом:

«Итак, цель путешествия была достигнута, обетованная земля ле­жала перед глазами, можно было ступить на землю, с которой связаны самые значительные воспоминания религиозной истории! Благочестивое простодушие, взиравшее на нее с вожделением, претворилось здесь в пла­менное благоговение, нашло здесь полное умиротворенно и стало живейшей радостью в господе».

Пусть восстановят древний язык сказания; пусть прибавят к нему, чтобы заполнить книгу, другие подлинные народные сказания и в таком виде распространят его в народе, тогда оно сохранит поэтический дух; но в нынешней своей форме оно недостойно того, чтобы обращаться в народе.

«Герцог Эрнст». — Автор этой книги не был особенно круп­ным поэтом: все поэтические элементы он нашел в восточной сказке. Но книга хорошо написана и представляет собой весьма занимательное чтение для народа; этим, однако, все и ограни­чивается. Так как ни один человек не поверит уже в реальность встречающихся в ней фантастических образов, то ее можно оставить в руках народа без изменений.


НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ


15


Я перехожу теперь к двум сказаниям, созданным немецким народом и получившим в его творчестве дальнейшее развитие, сказаниям, принадлежащим к самым глубоким творениям на­родной поэзии всех народов. Я имею в виду сказания о Фаусте и о Вечном жиде. Они неисчерпаемы; каждая эпоха может, не изменяя их существа, присвоить их себе; и хотя обработки сказания о Фаусте после Гёте то же самое, что обработки «Илиады» post Homerum *, все же в них открываются каж­дый раз новые стороны, не говоря уже о важности сказания об Агасфере для новейшей поэзии. Но в каком виде приводятся эти сказания в народных книгах! Они представлены там отнюдь не как произведения свободной фантазии, нет, а как творения рабского суеверия: книга о Вечном жиде требует от нас даже религиозной веры в ее содержание, которую она пытается оправ­дать библией и рядом нелепых легенд; от сказания в ней оста­лась лишь самая внешняя оболочка, зато она содержит в себе очень длинное и скучное христианское назидание о жиде Ага­сфере. Сказание о Фаусте низведено до уровня банальной истории о ведьмах, прикрашенной обычными анекдотами о волшебстве; даже та крупица поэзии, которая сохранилась в народной комедии, почти совершенно исчезла. Обе эти книги не только не способны доставить поэтическое наслаждение, но в современном своем виде могут лишь снова укрепить и обно­вить старое суеверие; да и чего другого можно ожидать от подобной чертовщины? Понимание сказания и его содержания, по-видимому, исчезло совершенно и в народе. Фауст рассмат­ривается как обыкновенный колдун, а Агасфер — как величай­ший злодей после Иуды Искариота. Но разве невозможно было бы спасти оба эти сказания для немецкого народа, восстановить их в своей первоначальной чистоте и выразить их сущность так ясно, чтобы их глубокий смысл стал более доступным и менее образованным людям? Марбах и Зимрок еще не добра­лись до обработки этих сказаний; пожелаем им в этом' деле руководствоваться мудрой критикой!

Перед нами лежит другой ряд народных книг — это шуточ­ные: «Уленшпигель», «Соломон и Морольф», «Поп из Кален-берга», «Семь швабов», «Шильдбюргеры». У немногих народов можно встретить такую коллекцию. Это остроумие, эта есте­ственность замысла и исполнения, добродушный юмор, всегда сопровождающий едкую насмешку, чтобы она не стала слиш­ком злой, поразительная комичность положений — все это, по правде сказать, могло бы заткнуть за пояс значительную

* — после Гомера, Рвд, 2-


16


Ф. ЭНГЕЛЬС


часть нашей литературы. У кого из современных авторов хва­тило бы достаточно выдумки, чтобы создать такую книгу, как «Шильдбюргеры». Сколь прозаическим кажется юмор Мундта, когда сравниваешь его с юмором «Семи швабов»! Конечно, для создания подобных вещей нужен был век более спокойный, чем наш, всегда занятый, подобно беспокойному деловому человеку, важными вопросами, на которые он должен дать ответ, прежде чем помышлять о чем-либо другом. Что касается формы этих книг, то если выкинуть из них пару-другую неу­дачных острот и исправить исковерканный стиль, то в них пришлось бы изменить немногое. Относительно «Уленшпигеля» следует заметить, что некоторые издания его, помеченные прус­ским цензурным штемпелем, не совсем полны; в самом начале не хватает одной крепкой остроты, смысл которой выражен у Марбаха в отличной гравюре.

Резкую противоположность но отношению к этим произве­дениям представляют собой истории о Геновефе, Гризельде и Хирлянде, три книги романского происхождения, героиней которых является женщина и именно страдающая женщина; они характеризуют, и притом весьма поэтическим образом, отношение средневековья к религии; только «Геновефа» и «Хир-лянда» сделаны слишком уж по одному образцу. Но, ради бога, что до этого теперь немецкому народу? Можно, конечно, очень хорошо представить себе в образе Гризельды немецкий народ, а в образе маркграфа Вальтера — князей, но в таком случае комедия должна была бы иметь совсем иной конец, чем в народ­ной книге; обе стороны возражали бы против такого сравнения и были бы в какой-то степени правы. Чтобы представить себе «Гризельду» по-прежнему в виде народной книги, я должен вообразить ее себе в качестве петиции об эмансипации женщин к высокому германскому Союзному сейму. Однако небезыз­вестно, как были встречены четыре года тому назад подобные романические петиции , и меня удивляет поэтому, что Марбах не был задним числом причислен к «Молодой Германии» 5. Народ достаточно долго играл роли Гризельды и Геновефы; пусть он теперь сыграет хоть раз Зигфрида и Рейнальда; но разве можно научить его этому, расхваливая эти старые, про­поведующие смирение истории?

Книга об Императоре Октавиане в первой своей части при­надлежит к этому же типу, а вторая ее часть примыкает по своему содержанию к собственно любовным историям. История Елены — лишь подражание «Октавиану», а, может быть, оба произведения — различные варианты одного и того же сказа­ния. Вторая часть «Октавиана» — прекрасная народная книга,


НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ


17


которую можно сравнить только с «Зигфридом»; характеристика Флоронса, как и его приемного отца Климента, а также Клав­дия, превосходна, и у Тика здесь не было никаких затруднений18; но разве не проходит повсюду красной нитью мысль, что дворян­ская кровь лучше бюргерской? И разве мы не встречаем часто этой мысли еще в самом народе! Если нельзя вытравить ее из «Октавиана», — а я считаю ото невозможным, — если учесть, что такая идея в первую очередь подлежит искоренению там, где должен быть установлен конституционный строй, то как бы ни была поэтична книга, censeo Carthaginem esse deletidam *.

Вышеназванным трем слезливым историям о страдании и тер­пении противостоят три других, прославляющих любовь. Это — «Магелона», «Мелюзина» и «Тристан». В качестве народной книги мне больше всего нравится «Магелона»; «Мелюзина» же полна абсурдных нелепостей и сказочных преувеличений, так что п ней можно было бы видеть своего рода дон-кихотиаду, и я опять-таки спрашиваю: какое до этого дело немецкому народу? Или вот история Тристана и Изольды, — я не буду касаться ее поэтического значения, ибо я люблю великолепную переработку Готфрида Страебургского 39, хотя в повествовании и могут найтись кое-какие недостатки; но нет такой книги, ко­торую в такой же степени не следовало бы давать в руки народу, как именно эту книгу. Правда, здесь снова всплывает современ­ный вопрос — вопрос об эмансипации женщин; в настоящее время искусный поэт при обработке «Тристана» никак не мог бы исключить из своей работы эту проблему, если он не хотел бы при этом впасть в манерную и скучную тенденциозную поэ­зию- Но в народной книге, где нет вовсе речи об этом вопросе, весь рассказ сводится к оправданию нарушения супружеской верности, и давать ее в таком виде народу очень рискованно. Между тем книга почти совершенно исчезла из обращения, и лишь с большим трудом можно раздобыть хоть один экзем­пляр ее.

«Дети Хеймона» и «Фортунат», где мы снова видим в цен­тре действия мужчину, — опять-таки две настоящие народные книги. В «Фортунате» нас привлекает исключительно веселый юмор, с которым сын фортуны совершает все свои похожде­ния; в «Детях Хеймона» — дерзкое своенравие, неукротимый дух оппозиции, который с юношеской силой противостоит абсолютной, тиранической власти Карла Великого и не боится отомстить собственной рукой, даже на глазах государя, за на­несенные оскорбления. В народных книгах должен царить

* — считаю, что Карфаген должен быть разрушен. Ред.


18


Ф. ЭНГЕЛЬС


подобный юношеский дух, и ради него можно не обращать вни­мания на многие недостатки. Но где найти его в «Гризельде» и родственных ей произведениях?

И, наконец, самые замечательные вещи — гениальный «Сто­летний календарь», сверхмудрый «Сонник», никогда не обманы­вающее «Колесо счастья» и тому подобные бессмысленные по­рождения пагубного суеверия. Всякий, заглянувший хоть раз в книгу Гёрреса, знает, какими жалкими софизмами он оправдывал всю эту чепуху. Все эти ничтожные книги прус­ская цензура удостоила своей печатью. Они, конечно, ни ре­волюционны, как письма Берне 20, ни безнравственны, как это утверждают в отношении «Вали» 21. Мы видим, сколь ложны обвинения, будто прусская цензура исключительно строга. Мне, разумеется, нет необходимости больше доказывать, что подобная чепуха не должна распространяться в народе.

О прочих народных книгах нечего сказать: истории о Пон-тусе, Фьерабрасе и т. п. уже давно забыты и, следовательно, не заслуживают больше этого названия. Но мне кажется, что уже в этих немногих замечаниях я показал, как неудовлетвори­тельна эта литература, если рассматривать ее с точки зрения интересов народа, а не интересов поэзии. Она нуждается в об­работке после строгого отбора, причем без необходимости не сле­дует отклоняться от старинных выражений, должна быть хо­рошо издана и тогда может распространяться среди народа. Было бы нелегко и неблагоразумно насильственно уничтожить те из книг, которые не выдерживают требований критики; только такой книге, которая действительно распространяет суеверия, цензура могла бы отказать в разрешении. Прочие исчезают сами собой; «Гризельда» встречается редко, а «Три­стана» почти совсем нельзя встретить. В некоторых местностях, как, например, в Вуппертале, невозможно найти ни одного экземпляра; в других же, как, например, в Кёльне, Бремене и т. д., почти каждый лавочник выставляет в окнах экземпляры этих книг для приезжающих крестьян.

Но неужели ради немецкого народа не стоило бы издать лучшие из этих книг в разумной обработке? Конечно, не всякий способен выполнить такую обработку; я знаю только двух авторов, обладающих достаточной критической проницатель­ностью и вкусом для правильного отбора и умением пользо­ваться при изложении старинным стилем, — это братья Гримм; но найдется ли у них охота и досуг для этой работы? Обработка Марбаха совершенно не годится для народа. Да и на что тут рассчитывать, если он сразу начинает с «Гризельды»? Он не только лишен всякого критического чутья, но и позволил себе


НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ


19


делать такие пропуски, в которых вовсе не было никакой необ­ходимости; к тому же он сделал стиль этих произведений со­вершенно тусклым и бесцветным — достаточно сравнить на­родную книгу о «Неуязвимом Зигфриде» или какую-нибудь другую книгу с его обработкой. У него встречаешь только не связанные друг с другом предложения, перестановки слов, для которых не было другого повода, кроме мании г-на Марбаха, за отсутствием самостоятельности иного рода, казаться самостоя­тельным хоть здесь. Что же другое, как не это, побудило его изменить прекраснейшие места в народной книге и расставить там свои ненужные знаки препинания? Для того, кто не знает народной книги, рассказы Марбаха вполне хороши, но доста­точно сравнить то и другое, чтобы убедиться, что вся заслуга Марбаха сводится к исправлению опечаток. Его гравюры весьма различного достоинства. Обработка Зимрока не подви­нулась еще настолько вперед, чтобы можно было высказать о ней суждение; но я гораздо больше доверяю Зимроку, чем его сопернику. Гравюры его тоже, как правило, лучше, чем марба-ховские.

Необычайной поэтической прелестью обладают для меня эти старые народные книги, с их старинной речью, с их опе­чатками и плохими гравюрами. Они уносят меня от наших запутанных современных «порядков, неурядиц и утонченных взаимоотношений» в мир, который гораздо ближе к природе. Но об этом здесь не может быть речи. Главный аргумент Тика заключался именно в этой поэтической прелести, но что зна­чит авторитет Тика, Гёрреса и всех прочих романтиков, когда разум говорит против него и когда дело идет о немецком народе?

Написано Ф. Энгельсом осенью 1839 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале Перевод с немецкого

tTelegravh für Deutschland» MM 186, 188, 189, 190 U 191; ноябрь 18.39 г .

Подпись: Фридрих Освальд


20 ]

КАРЛ БЕК

Я — дикий, необузданный султан, Гро;ша моих железных песен сила; Мне вкруг чела страданье положило С таинственными складками тюрбан *.

С такими высокопарными словами г-н Пек, добиваясь при­знания, вступил в ряды немецких поэтов; во взоре — гордое чувство своего призвания; вокруг уст — столь модная в наше время складка мировой скорби. Так протянул он руку за лавровым венком. С тех пор прошло два года; покрыл ли при­миряюще венок «таинственные складки» на его челе?

Первый сборник его стихов был полон дерзаний. «Железные песни», «Новая библия», «Юная Палестина» 22 — двадцатилет­ний поэт со школьной скамьи устремился прямо в небеса! Это был огонь, который пылал, как никогда; правда, огонь этот силь­но дымил, так как горело совершенно зеленое, свежее дерево.

Молодая литература развивалась так быстро и блестяще, что ее противники поняли: высокомерным непризнанием или осуждением можно больше потерять, чем выиграть. Настало время изучить ее и напасть на ее действительно слабые места. Но уже тем самым молодая литература была, конечно, признана равноправной. Скоро было найдено изрядное количество таких слабых сторон, — действительных или кажущихся, — это для нас здесь безразлично; но громче всего утверждали, что преж­няя «Молодая Германия» 6 хочет уничтожить лирику. Действи-

* Из стихотворения Карла Бека «Султан», вошедшего в сборник его стихов «Ночи. Железные песни». Ред.


КАРЛ БЕК


21


тельно, Гейне сражался со швабами23; Винбарг едко критиковал шаблонную лирику и ее вечно повторяющиеся перепевы; Мундт отвергал всякую лирику как несвоевременную и пророчил при­шествие литературного мессии прозы; это было уже слишком. Мы, немцы, искони гордились своими песнями; если французы хвалились завоеванной ими хартией и осмеивали нашу цензуру, то мы гордо указывали на философию от Канта до Гегеля и на ряд песен, начиная с «Песни о Людовике» 24 и вплоть до Нико-лауса Лснау. Неужели эта сокровищница лирики должна была теперь для нас погибнуть? И вот появляется лирика «молодой литературы» с Францем Дингельштедтом, Эрнстом фон дер Хайде, Теодором Крейценахом и Карлом Иском.

Незадолго до стихотворений Фрейлиграта25- появились «Ночи» Пека. Известно, какое внимание обратили па себя оба эти сборника стихов. Появилось два юных лирика, рядом с ко­торыми нельзя было тогда поставить никого из молодых. Кюне со свойственной его «Характерам» манерой провел в « Elegante Zeitung» * параллель между Пеком и Фрсйлигратом 26. К этой критике я хотел бы применить слова Винбарга, сказанные им по поводу Г. Пфицера 27.

«Ночи» — это хаос. Все пестро и беспорядочно перепутано. Картины часто смелые, словно причудливые очертания скал; зародыши грядущей жизни, которые тонут в море фраз; кое-где начинает пробиваться цветок, появляются островки, образуется кристаллический слой. Но во всем еще царит сумятица и беспо-' рядок. Не к Вёрне, а к самому Веку подходят слова:

Как дико мчатся образы, сверкая,

В моем разгневанном, горячечном мозгу **.

Образ, который дает нам Бек в первом его опыте о Вёрне, по­разительно искажен и неверен; при этом нельзя не узнать влия­ния Кюне. Не говоря уже о том, что Вёрне никогда в жизни не произносил бы таких фраз, ему была также несвойственна вся эта отчаянная мировая скорбь, которую ему приписывает Бек. Неужели это светлый Берне, сильный, несокрушимый харак­тер, любовь которого согревала, но не сжигала, и менее всего его самого? Нот, это не Берне, это лишь неясный идеал совре­менного поэта, сотканный из гейневского кокетства и мундтов-ской риторики, идеал, от осуществления которого упаси нас, боже.В голове Берне никогда «не мчались дико образы, сверкая», никогда не проклинал он «со вздыбленными кудрями» неба;

* — «Zeitung für die elegante Welt». Ред. •• К. Бек. «Ночи. Железные песни. Двадцать вторая ночь». Ред,


22


Ф. ЭНГЕЛЬС


в сердце его никогда не наступала полночь, а всегда было утро; небо его было не кроваво-красное, а всегда голубое. К счастью, Берне не был так чудовищно полон отчаяния, чтобы написать «Восемнадцатую ночь». Если бы Бек не болтал так много о крови сердца, которой пишет его Берне, я подумал бы, что он не читал «Французоеда» 28. Пусть Бек возьмет самую скорбную страницу из «Французоеда», и она окажется светлым днем по сравнению с его аффектированным «бурнонощным» отчаянием. Разве Берне недостаточно поэтичен сам по себе и его нужно еще приправлять этой новомодной мировой скорбью? Новомодной, говорю я, ибо никогда не поверю, что эта скорбь свойственна настоящей современной поэзии. Ведь в том-то и заключается ве­ личие Берне, что он был выше жалкой риторики и излюбленных словечек узкого литературного круга наших дней.

Еще раньше, чем могло сложиться законченное суждение о его «Ночах», Бек уже выступил с рядом новых стихотворений; «Странствующий поэт» 20 показал нам ого с другой стороны-Буря утихла, хаос начал приходить в порядок. Нельзя было ожидать таких превосходных описаний, какие даны в первой и второй песнях; нельзя было поверить, чтобы Шиллер и Гёте, попавшие в когти нашей педантической эстетики, могли предо­ставить материал для столь поэтического сопоставления, ка­кое было дано в третьей песне; чтобы поэтическая рефлексия Бека так спокойно и почти по-филистерски парила над Варт-бургом, как это было в действительности.

Со своим «Странствующим поэтом» Бек по всей форме всту­пил в литературу. Бек возвестил о выходе «Тихих песен», а в прессе появилось сообщение, что он-де работает над траге­дией «Погибшие души».

Прошел год. Кроме отдельных стихотворений, Бек ничем не давал о себе знать. «Тихие песни» не появлялись и о «Погибших душах» нельзя было узнать ничего определенного *. Наконец, « Elegante » ** преподнесла «Новеллу в эскизах», принадлежавшую его перу 30. Опыт такого автора в области прозы мог, во всяком случае, претендовать на внимание. Сомневаюсь, однако, чтобы этот опыт удовлетворил даже какого-нибудь друга бековской музы. По некоторым образам можно было узнать прежнего Бека; при более тщательной отделке стиль был бы недурен; но этим и исчерпывается все хорошее, что можно сказать об этом маленьком рассказе. Ни глубокими мыслями, ни поэтическим взлетом он не поднимается выше уровня вульгарной занима-

* См. настоящий том, стр. 24. Ред. *• ~» «Zeitung für die elegante Welt». Рев.


КАРЛ ВЕК


23


тельной беллетристики; выдумка довольно шаблонная и даже неяркая, выполнение заурядное.

На одном концерте приятель мне сказал, что «Тихие песни» Бека будто бы появились S1 . В этот момент как раз послышались звуки адажио бетховенской симфонии. Таковы, подумал я, будут эти песни; но я обманулся; в них было мало Бетховена и много беллиниевских ламентаций. Когда я взял в руки малень­кую книжку, я ужаснулся. Первая же песнь так бесконечно тривиальна, написана в такой дешевой манере, лишь своими изысканными оборотами речи она якобы оригинальна!

Эти песни напоминают «Ночи» только своей безмерной ме­чтательностью. Что по ночам многое могло присниться, было простительно; к «Странствующему поэту» были снисходительны, но и теперь еще г-н Бек никак не может проснуться. Уже на тре­тьей странице он грезит, на страницах 4,8,9,15,16, 23, 31, 33, 34, 35, 40 и т. д. — повсюду грезы. Затем идет еще целый ряд сно­видений. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Надежды на оригинальность не оправдались, если не считать нескольких новых стихотворных размеров; за это нас должны вознаградить отзвуки из Гейне и безграничная детская наив­ность, которой отличаются почти все эти песни и которая произ­водит в высшей степени отталкивающее впечатление. Этим осо­бенно страдает первый отдел «Песни любви. Ее дневник». От ярко горящего пламени, от сильного благородного духа, каким хочет быть Бек, такой пресной, противной каши я не ожидал бы. Только две или три песни сносны. «Его дневник» чуть лучше; в нем все же иногда попадается настоящая песня, которая мо­жет нас вознаградить за великое множество нелепостей и по­шлостей. Величайшая из пошлостей в «Его дневнике» — «Слеза». Известно, что дал уже Бек раньше в области поэзии слез. Тогда у него: «Горе, грубый, кровавый корсар, тихое море слезы бо­роздило»*, и в этом море плескалась «тоска, немая, холодная рыба»; теперь он пускает еще больше слезы:

Слеза моя, недаром

Кипишь ты, как волна!

Моей всей жизни жаром

Ты до краев полна (!) Любовь и лирный глас мои Погружены в твои струи.

Слеза моя, недаром

Кипишь ты, как волна! **

* К. Бек. «Ночи. Железные песни». Из стихотворения «Султан». Ред. ** К. Бек. «Тихие песни». Из стихотворения «Слева». Ред.


24


Ф. ЭНГЕЛЬС


Как все это нелепо! «Сновидения» содержат еще лучшее из всей книжки, и среди них отдельные песни, по меньшей мере, искрен­ни. В особенности «Доброй ночи!», которая, судя по времени ее первого опубликования в «Elegante», должна принадлежать к более ранним из этих песен Я2. Заключительное стихотво­рение — одно из лучших, но и оно немного фразисто и закан­чивается опять «слезой, крепким щитом мирового духа» *.

Книжка заканчивается опытами в области баллады. «Цы­ганский король», начало которого сильно отдает фрейлигратов-ской манерой письма, слаб по сравнению с живыми картинами цыганской жизни у Ленау, и многословие, долженствующее убедить нас в силе и свежести стихотворения, только усиливает отталкивающее впечатление. Напротив, «Розочка» — красиво схваченное мгновение. «Венгерская вахта» относится к той же категории, что и «Цыганский король»; последняя баллада этого цикла является примером того, как стихотворение может отличаться гладкостью и звучностью стиха, иметь красивую внешнюю форму, не оставляя при этом особенного впечатления. Прежний Бек дал бы тремя удачными мазками более яркий об­раз мрачного разбойника Яношыка. Этого он также заставляет под конец, на предпоследней странице, грезить, и так заканчи­вается книжка, но не само стихотворение, продолжение которого обещано во втором томике. Что это значит? Неужели и поэти­ческие произведения, как это делается в журналах, можно об­рывать словами «продолжение следует»?

«Погибшие души» автор, как говорят, уничтожил после того, как режиссура нескольких театров признала эту драму непри­годной к постановке на сцене; кажется, он работает теперь над другой трагедией — «Саул»; по крайней мере в « Elegante» был помещен первый ее акт, а в «Theater-Chronik»**—подробное сообщение о ней. Этот акт обсуждался уже и на страницах этого журнала 33. К сожалению, я могу лишь подтвердить сказанное там. Бек, беспорядочная, мечущаяся фантастика которого делает его неспособным к пластическому изображению харак­теров и всем его действующим лицам подсказывает одни и те же фразы, Бек, который в своем понимании Берне обнаруживает, как мало он умеет понять характер, не говоря уже о творче­ском его воссоздании, не мог напасть на более несчастную мысль, чем написать трагедию. Бек должен был невольно заимствовать ее построение от одного только что появившегося прообраза, должен был заставить говорить своего Давида и Меровию плак-

* К. Бек. «Тихие песни». Из стихотворения «Мировой дух». Ред . ** — «Allgemeine Theater-Chronik». Ред .


КАРЛ БЕК


25


сивым тоном «Ее дневника», он должен был с неуклюжестью ярмарочной комедии воспроизводить смену настроений в душе Саула. Слыгаа речи Моава, мы начинаем понимать роль Аве-нира в произведении, в котором нарисован прообраз послед­него 3*; неужели этот Моав, этот грубый, кровавый поклонник Молоха, который скорее похож на зверя, чем на человека, мог быть «злым духом» Саула? Человек природы еще не дикий зверь, и Саул, который борется против жрецов, не находит еще поэтому удовольствия в человеческих жертвоприношениях. К тому же диалог совершенно деревянный, язык тусклый, и лишь несколько сносных картин, которые, однако, не могут скрасить целый акт трагедии, напоминают об ожиданиях, ко­торые г-н Бек, по-видимому, не в состоянии, оправдать05.

Печатается по тексту окурнала Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом в ноябре начале декабря 18.3!) г.

Напечатано в журнале

» Telegraph für Deutschland» ЛШ 202

и 203; декабрь 1839 г.

Подпись. Фридрих Освальд


26 ]

РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ

Ничто не ново иод луной! Это одна из тех счастливых псев­доистин, которым была уготована самая блестящая карьера, которые, передаваясь из уст в уста, совершили свое победное шествие по всему земному шару и спустя столетия все еще по­вторяются так часто, словно только что явились на свет. Насто­ящим истинам редко выпадала такая удача; им приходилось бороться и терпеть, их истязали и заживо хоронили, каж­дый лепил их по своему вкусу. Ничто не ново под луной! Нет, нового достаточно, но его подавляют, когда оно не при­надлежит к тем эластичным псевдоистинам, которые имеют всегда в запасе лояльную оговорку вроде «собственно говоря и т. д.» и, подобно вспыхивающему северному сиянию, вскоре опять уступают место ночи. Но если на горизонте восходит, как утренняя заря, новая, настоящая истина, тогда дети ночи хорошо знают, что их царству грозит гибель, и хватаются за оружие. Ведь северное сияние загорается всегда в ясном, а утренняя заря — в облачном небе, чью мглу она должна разо­гнать или озарить ее своим пламенем. Рассмотрим несколько таких туч, омрачивших утреннюю зарю нашего времени.

Или подойдем к нашей теме с другой стороны! Попытки сравнить ход истории с линией общеизвестны. В одном остро­умном сочинении, направленном против гегелевской филосо­фии истории, мы читаем:

«Формой истории является но восхождение и нисхождение, не кон­центрический круг или спираль, а эпический параллелизм с линиями то сходящимися» (это слово здесь, пожалуй, больше подходит, нем «совпа­дающими»), «то расходящимися» зи.


РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ


27


Но я предпочитаю скорее сравнение со свободно, от руки начерченной спиралью, изгибы которой отнюдь не от­личаются слишком большой точностью. Медленно начинает история свой бег от невидимой точки, вяло совершая во­круг нее свои обороты; но круги ее все растут, все быстрее и живее становится полет, наконец, она мчится, подобно пыла­ющей комете, от звезды к звезде, часто касаясь старых своих путей, часто пересекая их, и с каждым оборотом все больше приближается к бесконечности. Кто может предвидеть конец? II в тех местах, где она как будто возвращается на свой старый путь, поднимается самоуверенная ограниченность и кричит торжествуя, что у нее, видите ли, когда-то была подобная мысль! Тогда-то мы и слышим — ничто не ново под луной! Наши герои китайского застоя, наши мандарины регресса ликуют и пытаются вычеркнуть из анналов мировой истории целых три столетия, как дерзкий экскурс в запретные области, как горячечный бред, — и они не видят, что история устремляется лишь по кратчайшему пути к новому сияющему созвездию идей, которое скоро ослепит в своем солнечном величии их тупые взоры.

На таком повороте истории мы сейчас и стоим. Все идеи, которые выступали на арену со времен Карла Великого, все вкусы, которые вытесняли друг друга в течение пяти столетий, пытаются еще раз навязать современности свое отмершее право. Феодализм средневековья и абсолютизм Людовика XIV, иерар­хия Рима и пиетизм прошлого столетия ° оспаривают друг у друга честь искоренения свободной мысли! Да будет мне поз­волено не распространяться о них; ведь против каждого, кто вздумает провозгласить один из этих девизов, тотчас засвер­кают тысячи мечей, все — острее моего, и мы знаем, что все эти старые идеи рассыпятся в прах от взаимного столкновения и будут стерты твердой, как алмаз, стопой идущего вперед времени. Но этим мощным реакционным явлениям в жизни церкви и государства соответствуют менее заметные тенден­ции в искусстве и литературе, бессознательные попятные шаги к прошлым векам, представляющие угрозу если не для самой эпохи, то все же для ее вкусов; и странно, что сопоставление этих тенденций нигде еще не было сделано.

И совсем не нужно далеко ходить, чтобы натолкнуться на подобные явления. Стоит вам только посетить салон, меблиро­ванный в современном стиле, как вы увидите, чьими духовными чадами являются формы, которые вас окружают. Все уродли­вости стиля рококо из эпохи самого крайнего абсолютизма были вновь вызваны к жизни, чтобы навязать духу нашего времени те формы, в которых уютно себя чувствовал режим


28


Ф. ЭНГЕЛЬС


«l'état c'est moi» *. Наши салоны украшены стульями, столами, шкафами и диванами в стиле Ренессанс, и недоставало только напялить парик на Гейне и нарядить в фижмы Беттину **, чтобы вполне восстановить этот век.

Такая комната как раз для того и создана, чтобы в ней читать роман г-на фон Штернберга с его удивительным при­страстием к веку г-жи Ментенон. Это пристрастие прощали тонкому уму Штернберга, пытаясь, и, конечно, безуспешно, найти для подобного каприза какие-то более глубокие осно­вания; я позволю себе, однако, утверждать, что именно эта черта пггернберговских романов, способствующая, может быть, в настоящий момент их распространению, немало повредит их долговечности. Я уже но говорю о том, что красота поэтического произведения отнюдь не выигрывает от постоянного обращения к самому бесплодному прозаическому времени, с его взбалмош­ностью, метанием между небом и землей, с его марионетками, движущимися по правилам этикета; по сравиению с ним наше время и его дети кажутся еще естественными. Ведь мы слитком уж привыкли рассматривать это время в ироническом свете, чтобы оно нам долго могло импонировать в другом освещении, и в самом деле до крайности наскучит постоянно встречаться в каждом штернберговском романе все с тем же капризом. Л тенденция эта, по крайней мере на мой взгляд, не больше, как простой каприз, и уже по одному этому она лишена всяких более глубоких оснований. Однако я думаю, что исходную точку ее надо искать в жизни «избранного общества». Г-н фон Штернберг был, без сомнения, воспитан для такого общества и вращался в нем с большим удовольствием; в его кругах он нашел, быть может, свою настоящую родину. Что же удиви­тельного, если он питает нежные чувства ко времени, в котором общественные формы были гораздо более определенными и законченными, хотя и более неподвижными и безвкусными, чем нынешние. Гораздо смелее, чем у г-на фон Штернберга, дух века выступил у себя на родине, в Париже, где он пытается всерьез вновь вырвать у романтиков только что одержанную ими победу. Пришел Виктор Гюго, пришел Александр Дюма и с ними стадо подражателей; неестественность Ифигений и Аталий уступила место неестественности Лукреции Борджа, на смену оцепенению пришла горячка; французских классиков уличали в плагиате у древних авторов, — но вот выступает мадемуазель Рашель, и все забыто: Гюго и Дюма, Лукреция

» — «государство — это я». (Слова, приписываемые французскому королю Людовику XIV.) Ред.

** — Беттину фон Арним. Ред.


РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ


29


Борджа и плагиаты; Федра и Сид прогуливаются на подмостках размеренным шагом и говорят вылощенными александрийскими стихами, Ахилл шествует по сцене, подделываясь под великого Людовика, а Рюи Блаз и мадемуазель де Бель-Иль едва успе­вают показаться из-за кулис, как сейчас же ищут спасения на немецких фабриках литературных переводов и на немецкой национальной сцене. Какое блаженное чувство должен испы­тывать легитимист, имея возможность при лицезрении пьес Расина забыть о революции, Наполеоне и великой неделе 37; ancien régime * воскресает во всем своем блеске, светские са­лоны увешиваются гобеленами, самодержавный Людовик в парчовом камзоле и пышном парике прогуливается но подстри­женным аллеям Нерсаля, и всемогущий веер фаворитки правит счастливым двором и несчастной Францией!

Но в то время как в данном случае воспроизведение прош­ лого не выходит за пределы самой Франции, одна особенность французской литературы прошлого века начинает как будто повторяться в современной немецкой литературе. Я имею в виду философский дилетантизм, который проявляется у некоторых новейших писателей в той же мере, как и у энциклопеди­стов. Чем там был материализм, тем здесь начинает стано­виться Гегель. Мундт был первым, кто, выражаясь его соб­ственным языком, ввел в литературу гегелевские категории; Кюне, как всегда, не преминул последовать за ним и написал «Карантин в сумасшедшем доме»38, и хотя второй том «Харак­ теров» свидетельствует о его частичном отречении от Гегеля, тем не менее первый том содержит достаточно мест, в которых он пытается перевести Гегеля на современный язык. К сожа­лению, эти переводы относятся к разряду тех, которые нельзя постигнуть без оригинала.

Этой аналогии отрицать нельзя; останется ли верным и по отношению к литературе нынешнего века тот вывод, который упомянутый выше автор сделал из судьбы философского диле­тантизма в прошлом веке, а именно, что система приносит с собой в литературу зародыш смерти? Будет ли поле, обраба­тываемое поэтическим гением, перерезано неподатливыми кор­нями системы, превосходящей своей последовательностью все прежние системы? Или эти явления свидетельствуют лишь о той любви, с которой философия идет навстречу литературе и плоды которой с таким блеском проявляются у Хото, Рётшера, Штра­ уса, Розенкранца и в «Hallische Jahrbücher»? Тогда, конечно, пришлось бы изменить точку зрения, и мы имели бы право

* — старый порядок. Ред.


30 Ф. ЭНГЕЛЬС

надеяться на взаимодействие науки и жизни, философии и современных тенденций, Берне и Гегеля, — на то взаимодей­ствие, подготовка которого уже раньше имелась в виду одной частью так называемой «Молодой Германии» 5. Помимо этих путей остается еще только один, правда, по сравнению с этими двумя несколько комического характера, а именно тот, который исходит из предпосылки, что влияние Гегеля на художественную литературу лишено будет всякого значения. Я думаю, однако, что лить немногие решатся сделать такой вывод.

Но мы должны вернуться назад еще дальше, ко времени, предшествовавшему энциклопедистам и г-же де Ментенон. Дуллер, Фрейлиграт и Бек берут на себя роль представителей второй силезской школы39 XVII в. в нашей литературе. «Цепи и короны», «Антихрист», «Лойола», «Император и папа» — кому все эти произведения Дуллера но манере изображения не напо­минают громоподобный пафос «Азиатской Банизы» блажен­ной памяти Циглера фон Клипхаузена или «Великого герцога Арминия с его светлейшей Туснельдой» Лоэпштойна? 40 А Бек даже превзошел этих добрых мужей своей высокопарностью; отдельные места его стихотворений воспринимаются как про­дукты XVII в., погруженные в современную настойку из мировой скорби; и Фрейлиграт, тоже не умеющий порою отли­чать высокопарный язык от поэтического, возвращается цели­ком к Гофмансвальдау, возрождая александрийский стих * и кокетничая иностранными словами. Нужно, однако, надеяться, что он выбросит вместе с ними свои чужеземные сюжеты:

Поски уносит ветер, и вянет пальмы цвет, —

В объятья родины бросается поэт

С душой, хоть изменившейся, по той же! **

И если Фрейлиграт этого не сделает, то, право же. стихи его через сотню лет будут считаться чем-то вроде гербария или песочницы и, по аналогии с правилами латинского стихосло­жения, будут использоваться для преподавания естественной ис­тории в школе. Пусть какой-нибудь Раупах рассчитывает лишь на подобного рода практическое бессмертие своих ямбических хроник, но Фрейлиграт, нужно надеяться, еще одарит нас поэтическими произведениями, вполне достойными XIX века. Однако не трогательно ли, что мы в нашей литературе, занимаю­щейся воспроизведением старых сюжетов со времен романти-

* Намек на цикл стихотворений Ф. Фрейлиграга «Александрийский стих». Ред. ** Из стихотворения Фрейлиграта «Тайное судилище в Дортмунде» («Freistub.1 zu Dortmund»). Ред.


РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕЙИЯ ВРЕМЕНИ


31


ческой школы, поднялись уже из XII века в XVII? Тогда, пожалуй, и Готшед не заставит себя долго ждать.

Я, признаюсь, испытываю большое затруднение, когда пытаюсь свести воедино все эти отдельные явления; я, созна­юсь, потерял нити, которые связывают их с катящимся вперед потоком времени. Быть может, они еще не созрели для верной оценки и будут еще расти в объеме и числе. Во всяком случае, достойно внимания, что эта реакция проявляется как в жизни, так и в искусстве и литературе, что жалобы министерских га­зет находят отклик в тех самых стенах, которые, по-видимому, слышали еще формулу «l'élat c'est moi», и что воплю современ­ных мракобесов в одной области соответствуют в другой об­ласти мрак и темнота, царящие в части новейшей немецкой .поэзии.

Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журнала

в }юяСте 18;i'.ï январе 1840 г.

Fv ' Перевод с немецкого

Напечатано в журнале

«Telegraph für Deutschland) MM 26,

27 и 28, февраль 1840 г.

Подпись: Фридрих Освальд


32 ]

ПЛАТЕН

Из поэтов, сынов периода Реставрации'", сила которых не была парализована электрическими разрядами 1830 г. и слава которых упрочилась лишь в современную литературную эпоху, заметным сходством отличаются трое: Иммерман, Шамиссо и Платен. У всех троих ярко выраженная индивидуальность, выдающийся характер и сила рассудка, по меньшей мере урав­новешивающая их поэтический талант. У Шамиссо преобла­дают то фантазия и чувство, то трезвый рассудок; в особенности в терцинах внешняя форма совершенно холодная и рассудоч­ная, но под нею слышится биение благородного сердца; у Иммер-мана оба эти свойства борются между собой и образуют тот дуализм, который он сам признает и крайности которого его сильная индивидуальность в состоянии сблизить, но не объ­единить; наконец, у Платена поэтическая сила отказалась от своей самостоятельности и легко мирится с господством силь­ного рассудка. Если бы фантазия Платена не могла опереться на этот рассудок и на его замечательный характер, он не стал бы так известен. Поэтому он явился представителем рассудоч­ного начала в поэзии, именно формы, и поэтому же не дано было сбыться его желанию закончить свое поприще значительным трудом. Он, конечно, знал хорошо, что такой большой труд необходим, чтобы увековечить его славу; но он чувствовал также, что для этого ему еще недостает силы, и надеялся на будущее и на свои подготовительные работы; между тем время уплывало, он так и не мог выбраться из своих подготовитель­ных работ и, наконец, умер.


ПЛАТЁН


33


Фантазия Платена робко следовала за смелым движением его рассудка; и когда потребовался гениальный труд, когда нужно было решиться на смелый прыжок, которого рассудок не в со­стоянии был сделать, фантазия робко отступила. Отсюда про­истекало заблуждение Платена, принявшего продукт своего рассудка за поэзию. Его поэтической творческой силы хватило на анакреонтические газели *; временами она сверкала, как метеор, и в его комедиях; но мы должны признать, что то, что является своеобразной особенностью Платена, большей частью было продуктом рассудка и таковым всегда будет признаваться. Его чересчур искусственные газели, его риторические оды бу­дут утомлять; полемика его комедий будет большей частью считаться необоснованной; но придется отдавать должное остроумию его диалогов, возвышенности его монологов и оправ­дывать его односторонность величием его характера. Литера­турная репутация Платена в общественном мнении изменится; он станет дальше от Гёте, но ближе к Берне.

Что он и по своим убеждениям ближе к Берне, об этом, кроме многочисленных намеков в комедиях, свидетельствовало также несколько стихотворений в полном собрании сочинений 42, из которых я упомяну лишь оду Карлу X; ряд песен, вызван­ных к жизни польской освободительной борьбой, не вошел в это собрание, хотя они должны были представлять большой ин­терес для характеристики Платена. Теперь они вышли в дру­гом издании как приложение к полному собранию 43. Я нахожу в них подтверждение своего взгляда на Платена. Мысль и ха­рактер должны здесь сильнее и в более заметной степени, чем в других его произведениях, заменять поэзию. Поэтому Пла-тену редко удается простой склад песни; ему требуются длин­ные, растянутые стихи, каждая строфа которых содержит за­конченную мысль или искусственные стопы од, серьезный, размеренный ход которых как бы требует риторического со­держания. С искусством стиха Платену приходят и мысли, и это есть сильнейшее доказательство рассудочного происхож­дения его стихотворений. Кто предъявляет Платену иные тре­бования, того эти польские песни не удовлетворят; но кто именно с этими ожиданиями возьмет книжку в руки, тот будет с избытком вознагражден за недостаток поэтического аромата обилием возвышенных могучих мыслей, выросших на почве благороднейшего характера, и «великолепной страстностью», как прекрасно сказано в предисловии. Жаль, что эти сти­хотворения не появились на несколько месяцев раньше, чем

* — любовная лирика. Рев,


и


Ф. ЭНГЕЛЬС


немецкое национальное сознание поднялось против имнератор-ско-русской европейской нентархии 44; они были бы наилучшим ответом на нее. Быть может и пентархист 45 нашел бы здесь не одно меткое словечко для своего труда.

Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом в декабре 1839 г.

Напечатано в журнале

« Telegraph für Deutschland» Л? 31,

февраль 1840 г.

Подпись; Фридрих Освальд


[НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ]

Достойно ли поэта петь чертоги

Властителей иль блеск войны кровавой,

Когда звучат, ликуя, трубы славы

На небесах, где обитают боги?

Не стыдно ль вам? Сокровища таланта,

Сиянье славы расточать, о братья,

На тех, кого история навеки

С презреньем осудила на проклятье?

О, пробудитесь! Пусть взовьется в тучи

Благоговейный гимн,

Досель еще неслыханно могучий!

И если вы хотите, чтоб нетленный

Венок расцвел вкруг вашего чела,

Так нужно, чтобы расцвела

И ваша песнь, гремя по всей вселенной!

У древних без нужды не расточался

Священный фимиам:

У алтаря возвышенных деяний,

Возвышенных умов он проливался.

Но вот пришел Сатурн и мощным плугом

Грудь матери-земли он разрыхлил, —

Тогда увидел человек,

Как семена взросли на почве бедной,

И к небесам вознесся гимн победный, —

Сатурн был богом в тот блаженный век.

А ты не бог ли, кто века назад


Но вот встает она, чтоб новый знак Могущества явить, н Рейн холодный Увидел Гутенберга. «Тщетный труд! Что пользы вам, когда своим пером Вы жизнь даете мысли, — Она умрет: над ней уже нависли Покровы тьмы, забвения фантом! Какой сосуд в себя вместить сумеет Бушующие волны Океана? Так нет пути для мысли, заключенной В единый том, во все земные страны! Так что ж? Взлететь? По одному подобью Несметные творит природа жизни, — Так следуй же за ней, мое творенье! И пусть раздастся Истины глагол, Тысячекратным эхом полня дол И в высь летя на крыльях вдохновенья!»

Сказал, — и был станок, и вот Европа,

Ошеломленная, глядит, как в миг,

С великим шумом, словно ветер в бурю,

Прорвавшийся, возник

Тот пламень яростный, что в недрах темных


Ф. ЭНГЕЛЬС

В живую плоть облек и мысль, и слово, Что, раз возникши, улетело б снова, В печатном знаке не найдя преград?

Не будь тебя, — в могилу

Забвения навеки погрузясь,

Само б себя и Время поглотило.

Но ты пришел, — и мысль

Раздвинула границы, что мешали

В младенчестве ей развиваться долгом,

И унеслась, взмахнув крылом, в простор,

Где с Будущим Прошедшее заводит

Торжественный и вещий разговор.

Ты, победитель мрака,

Возрадуйся, бессмертный, похвалам

И почестям, что ныне надлежит

Воздать тебе, возвышенному духу!

И, словно показав в твоем лице,

Какая в ней еще таится сила,

С тех пор природа больше никогда

Такого чуда миру не дарила.


НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ

Дремал, в глубоких притаившись домнах. О, крепость зла, невежества покров, Созданье гнусной ярости тиранов! Раскрылись недра пламенных вулканов И потрясли гранит твоих основ! Кто этот призрак, мрака порожденье, Нечистый демон, что, забывши стыд, Себе престол кровавый воздвигает, Над павшим Капитолием царит, Всему земному смертью угрожает?

Еще он жив, — по призрачная мощь

Уже слабеет: рушатся вершины,

И далеко вокруг лежат руины.

И царствует на выступе скалы

Одна лишь башпя над громадой горной,

Где крепость возвели сыны войны,

В борьбе позорной,

Откуда низвергаются толпой,

Похитив мощь, с громовым криком, в бой.

И башня та стоит,

Заброшена, являя мрачный вид,

Еще, как прежде, дряхлая, далеко

Грозящее вокруг наводит око, —

Но пробил час, и рушится она;

Тогда гудят равнины

Под грудами обломков, и с тех пор

Она лежит, как пугало лесное,

Как чучело, людской смущая взор.

То был венок, что увенчал впервые

Чело рассудка; смело вспрянул ум,

Духовного взыскуя жадно хлеба,

В своем полете обнимая мир.

Коперник в звездное поднялся небо,

Что плотный некогда скрывал эфир,

И сквозь безмерность далей созерцает

Ярчайшую из звезд,

Что нам лучи дневные посылает.

И чует под ногою Галилей

Земли круговращенье, но ему

Рим ослепленный шлет за то тюрьму.

А шар земной летит, не уставая,

Моря пространств бездонных проплывая,


«Безумцы! Эти жаркие костры,

Что в ярости мне смертью угрожают

И с правдой за меня вступают в бой,

То факелы, что свет несут с собой

И царство правды в мире утверждают!

С любовью и тоской

Моя душа, отдавшись вдохновенью,

Ей вслед глядит, она влечет меня,

Я не боюсь ни смерти, ни огня, —

Так неужель поддамся я сомненью?

Иль, может быть, назад

Мне отступить? Но разве волны Тахо

Когда-нибудь обратно возвращались,

В морской простор однажды устремившись?

Пускай навстречу громоздятся горы,

Им не сдержать кипящий ураган, —

Его несет сквозь встречные заторы

Сама судьба в мятежный океан».


за


Ф. ЭНГЕЛЬС


Светила с ним, горящие, плывут

В полете огненном; тогда был вброшен

В средину их Ньютона быстрый дух;

Он следует за ними,

Оп указует вечный

Им предначертанный движенья круг.

Что пользы в том, что покоришь ты небо,

Найдешь закон, который управляет

Водой и ветром, раздробишь лучи

Неосязаемого света, в землю

Зароешься, чтоб злата колыбель

Иль хрусталя открыть? О, гордый ум,

Вернись к собратьям! Горькая обида

Тогда в его ответе прозвучала:

«Как долго ум с невежеством боролся,

Как тяжко цепь бряцала,

Что тирания в ярости сковала,

Из края в край, от века и до века,

Бросая человека

От рабской доли к смертному одру!

Теперь довольно!» — Пламенную речь

Услышали тираны я призвали

Двух верных слуг к себе: огонь и меч.


НА ИЗОБРЕТЕНИЕ КНИГОПЕЧАТАНИЯ

Настал великий день,

В который смертный из глубин паденья

Воспрянул гордо, полный возмущенья,

Й над простором рек

Пронесся клич: свободен человек!

И полетел, сметая все преграды,

Святой призыв; и эхо понесло

Его чудесно на крылах могучих,

Что создал Гутенберг;

И, окрыленный, вмиг

Он взвился над горами, над морями,

Господствуя, свободный, над ветрами.

Не заглушил его тиранов крик,

И мощно прозвучал во всей природе

Призыв рассудка: человек свободен!

О, слово сладкое: свободен! Сердце Трепещет, ширясь, твой заслышав звук; Тобой зажженный дух, Охваченный священным вдохновеньем, Взмывает ввысь на огненных крылах И радостно кружится в облаках. Вы, внемлющие песне Моей, о, где вы, смертные? Я вижу С высот, как медные врата судьбы Отверзлись — и, порвав покров времен, Грядущее простерлось предо мною! И вижу я, что шар земной отныне Не жалкая планета, где царят Война и зависть в яростной гордыне.

Исчадья зла, они навек исчезли,

Как прекращается ужасный мор,

Как черная чума уходит, если

Суровый Аквилон подует с гор.

Все люди равными отныне стали,

Распался гнет губительных оков;

Ликующие клики прозвучали:

Тиранов нет, нет более рабов!

Любовь и мир на всей земле настали,

Любовь и мир вдыхает все вокруг,

«Любовь и мир!» — гремят раскатом дали.

А в небе бог, на троне золотом,

Простер свой скипетр вниз, благословляя, -


40 Ф. ЭНГЕЛЬС

Да радость и веселье спидут в мир,

Как в древние века,

Потоком мощным землю затопляя.

Ты видишь, видишь этот обелиск, Сей памятник прекрасно-величавый, — Он ослепляет, словно солнца диск! Не так могущественны пирамиды, Создание рабов, что, их же мощью Потрясены, свои склонили главы! Пред ним неугасимо Струится аромат,

Что Гутенбергу в изумленье люди В знак благодарности везде кадят. Хвала тому, кто темной силы чванство Повергнул в прах, кто торжество ума Пронес сквозь бесконечные пространства; Кого в триумфе Истина сама, Осыпавши дарами, вознесла! Борцу за благо — гимны без числа!

Бремец


Переведено Ф. Энгельсом в начале 1840 г.

Напечатано в «Gutenbergs- Album ». Braunschweig , 1840

Подпись: Фридрих Энгельс


Печатается по тексту алъбо/лс Перевод с немегского


[ 41

ИОЭЛЬ ЯКОБИ

Акробатическая труппа Гёрреса приобрела в лице Йоэля Якоби ценного сотрудника. Прежде партию паяца исполнял сам г-н Гвидо Гёррес, но его шутки не пользовались большим успехом у публики; напротив, новый член труппы недавно еще раз доказал поразительнейшим образом в своей «Борьбе и победе» *, что у него призвание к этой роли. Человек столь разносторонний, которому равно к лицу красный колпак и пур­пурная мантия Давида, фрак кандидата, жаждущего долж­ ности, и власяница новообращенного, который с удовольствием берет на себя труд ходячей рекламы, нося на груди номер « Berliner politisches Wochenblatt», а на спине каталог издатель­ ской фирмы Манц в Регенсбурге, — такой человек легко справ­ ляется с любой ролью. И вот ныне он впервые выступает в новой роли, нисколько не смущаясь, и, «вещая о спасении и мире, о борьбе и победе» 47, косится одним глазом на орден Красного Орла, а другим на митру епископа.

«Чем прикажете повеселить вас?» — спрашивает он публи­ку. — «Какой год издания вам угоден: 1832 или же 1834, 1836 или 1839? Кого мне вам продекламировать: Марата или Ярке, Давида или Гёрреса, или Гегеля?» Но он великодушен и дает нам рагу из всех реминисценций, которые ему удалось выловить в пустыне своей головы, и, действительно, он преподносит нам нечто увеселительное.

Положительно недоумеваешь, с какой стороны подойти к этой бессмыслице. Мне незачем останавливаться на вероломстве

* Регенобург, 1840.


42


Ф. ЭНГЕЛЬС


образа мыслей, на хаотическом смешении понятий, характе­ризующих также и эту книжку автора; ведь перед нами полупомешанный, в голове которого собственные, уродливые зародыши мыслей справляют безудержную оргию с понятиями, заимствованными у других! Какое же представление имеет наш поэт, например, о своем прошлом, если он называет себя «ти­хим человеком»? Тот, кто в течение восьми лет беспрестанно кричит, беснуется и распинается за революцию, против рево­люции, за Пруссию, за папу, он — тихий человек? Он, чьи жалобы всегда были одновременно и обвинениями * против других, — этот прирожденный доносчик, который всегда брал людей под подозрение целыми массами, — его ли относить к разряду тихих граждан страны?

Словесная путаница Франца Карла Йоэля Якоби вполне соответствует путанице его мыслей. Я бы никогда не мог пове­ рить, что немецкий язык способен так буквально передавать самые путаные представления. Слова, никогда ранее рядом не стоявшие, сваливаются здесь в одну кучу, взаимно исключаю­ щие понятия связываются воедино каким-нибудь всемогущим глаголом; самые благонравные, самые невинные выражения внезапно оказываются среди реминисценций из революционных лет Йоэля, среди подозрительных фраз Менделя, Лео и Гёрреса, среди ложно понятых мыслей Гегеля; над всем этим поэт раз­махивает своим бичом, и дикая стая неистово несется вперед, ломая все на своем пути, спотыкаясь и падая, и, наконец, обретает покой в лоне единоспасающей церкви.

Истинное содержание этого шедевра, написанного в духе псевдопараллелизма, в стиле старой «импозантной манеры все говорить дважды» (а то и трижды и четырежды), состоит из лирических жалоб иудея и новообращенного, а затем из жалоб католика, в которых автор выходит за пределы одностороннего лирического субъективизма и развивает чисто современную драму. В центре ее выступает энергичная личность автора в трагическом облике (во всяком случае, он являет собой достаточно печальное зрелище), и над присущей ему безотрад­ ной путаницей восходит, наконец, средневековая заря католи­ ческой церкви. Во весь свой богатырский рост поднимается из современного хаоса новый пророк Йоэль и предвещает гибель всем революционным, либеральным, гегелингским 48 и проте­стантским устремлениям, которые должны уступить место новому веку скудомыслия. Предается проклятию все, что не скло­ няется перед посохом; лишь «прусское отечество» удостаи-

* Игра слов: «Klagen» — «жалобы»; «verklagen» — «обвинения». Ред.


ЙОЭЛЬ ЯКОБИ


43


ваётся pia desideria *; напротив, карлистские баски и «бель­гийский соловей» погибают к радости своего владыки Лойолы 19. Видимо, терроризм якобинской эпохи 60 хорошо сохранился в памяти г-на Якоби. Кровавая расправа производится над всеми врагами иезуитизма и монархического принципа, прежде всего над новыми философами, которые носят кинжал в ножнах из запутывающих понятий, а под своим пестрым рубищем — всем знакомый саван (но крайней мере, г-н Якоби с давних пор очень хорошо его знает), в котором пастыри и государи вместе вкушают смертный сон. Но новый пророк знает филосо­фов: «Я всегда понимал вас», — говорит он сам. Однако самому учителю ** он выносит оправдательный приговор, ибо некото­рые идеи учителя попали, как снег, в разгоряченный мозг г-на Якоби и там, конечно, превратились в воду. Перед следую­щим далее хором коршунов и сов и перед адским ликованием критика, естественно, замолкает.

В Йоэле Якоби проявилась та ужасающая крайность, к кото­рой в конце концов неминуемо приходят все рыцари скудоумия. Туда же в конечном счете ведет всякая вражда к свободной мысли, всякая оппозиция против абсолютной власти духа, вы­ступает ли она в виде дикого, необузданного санкюлотизма или в виде бессмысленного и подлого раболепия; носит ли она пробор пиетиста или тонзуру католического попа. Йоэль Якоби — живой трофей, эмблема победы, одержанной мысля­щим духом. Каждый, кто только выступал в защиту девятна­дцатого века, может с торжеством взирать на этого потерпевшего крушение поэта своего времени, ибо рано или поздно ему упо­добятся все враги этого века.

Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом в январе март« 1840 г.

Напечатано в журнале

«Telegraph für Deutschland» M SS,

апрель 1840 г.

Подпись; Фридрих О с в а л ъв

* — благочестивых пожеланий. Ред. *• Имеется в виду Гегель. Ред.


44 ]

РЕКВИЕМ ДЛЯ НЕМЕЦКОЙ «ADELSZEITUNG» 81

Dies irao, dies ilia Saocla solvot in favilla *

Тот день, когда Лютер извлек первоначальный текст Нового завета и с помощью этого греческого огня превратил в прах и пепел столетия средневековья с их всесилием сеньориальной власти и бесправием крепостных, с их поэзией и скудомыс­лием, — тот день и последовавшие за ним три столетия поро­дили, наконец, время,

«при котором ведущее место целиком принадлежит общественному мнению, время, о котором Наполеон, — а ему, несмотря на его очень многие предосудительные, особенно в глазах немцев, качества, нельзя отказать в редкой проницательности, — сказал: «Le journalisme est une puissance»» **.

Я привожу здесь эти слова лишь для того, чтобы показать, как мало средневекового духа, т. е. скудомыслия, в проспекте «Adelszeitung», откуда они заимствованы 52. Немецкая «Adelszei­tung» призвана была увенчать собой это общественное мнение и пробудить его сознание. Ибо ясно: Гутенберг изобрел книгопеча­тание не для того, чтобы помочь распространять по свету пу­таные мысли какому-нибудь Берне — этому демагогу, или Гегелю, который спереди раболепен, как доказал Гейне, а сзади революционен, как доказал Шубарт 53, или какому-нибудь другому бюргеру; — нет, он изобрел его единственно для того, чтобы дать возможность основать «Adelszeitung». Мир ей, она отошла в вечность! Она взглянула только украдкой,

* — «Гнева день — день разрушенья, преврати г весь мир он в тленье». Слова из заупокойной католической мессы — реквиема. Другие латинские цитаты, встреча­ющиеся в этой статье, тоже заимствованы оттуда. Ред. » * — «Печать — это сила». Ред.


реквием для немецкой «adelszeitong»


45


робко на этот гадкий, несредневековый мир, и ее чистая девичья душа, или, вернее, душа благородной девицы, отпрянула в тре­пете перед мерзостью запустения, перед грязью демократиче­ской canaille *, перед ужасающим высокомерием тех, кто не имеет доступа ко двору, перед всеми теми прискорбными обсто­ятельствами, взаимоотношениями и неурядицами нашего вре­мени, которые, появляясь у ворот баронских замков, удостаи­ваются приветствия хлыстом. Мир ей, она отошла в вечность, она не видит больше ничтожества демократии, потрясения основ существующего, слез высокородных и высокоблагородных, она опочила вечным сном.

Requiem acternam dona ei, Domine! **

И все-таки мы многое потеряли с ее кончиной! Как радо­ вались во всех салонах, куда допускаются лишь господа, насчи­тывающие не менее чем шестнадцать поколений предков, как ликовали на всех, наполовину потерянных, аванпостах право­верной аристократии! Вот сидит в наследственном кресле старый сиятельный папаша, окруженный любимыми собаками, держа в правой руке наследственную трубку, а в левой наследствен­ный арапник, и благоговейно изучает допотопное генеалоги­ческое древо в первой книге Моисея, как вдруг раскрывается дверь и ему приносят проспект «Adelszeitung». Высокоблаго­родный, заметив напечатанное большими буквами слово дво­ рянская, поспешно поправляет очки и с чувством блаженства читает листок; он видит, что в новой газете уделено место также и семейным новостям, и радуется при мысли о своем будущем некрологе — с каким интересом он прочел бы его сам! — когда в один прекрасный день он присоединится к сонму своих пред­ ков. — Но вот во двор замка въезжают галопом молодые господа; старик поспешно посылает за ними. Г-н Теодерих «фон дер Нейге» *** загоняет ударом хлыста лошадей в конюшню; г-н Зиг варт сшибает с ног нескольких лакеев, наступает на хвост кошке и рыцарски отталкивает в сторону старого крестьянина, который пришел с просьбой и получил отказ; г-н Гизелер приказывает слугам под страхом телесного наказания тщатель­нейшим образом приготовить все для охоты; наконец, юные бароны с шумом входят в зал. Собаки с лаем бросаются им навстречу, но ударами арапников их загоняют под стол, и г-н Зигварт фон дер Нейге, успокоивший любимую собаку пинком сиятельной ноги, на этот раз не встречает со стороны

* — черни. Ред. •• — Вечный покой даруй ей, господи! Ред. ••* «Neige» означает «остаток», «последыш». Ред.

3 М. и Э., т. 41 •


46


Ф. ЭНГЕЛЬС


восхищенного отца даже обычного в таких случаях сердитого взора. Г-н Теодерих, который кроме библии и родословной читал еще кое-что в энциклопедическом словаре и потому пра­вильнее других произносит иностранные слова, должен прочесть вслух проспект, а старик, проливая слезы радости, забывает про указ о выкупе и про обложение дворян налогами.

Как нравственно-скромно-снисходительно прискакала мило­стивая госпожа в современный мир на своем белом бумажном иноходце, как смело глядели вперед оба ее рыцаря — бароны с головы до ног, в каждой капле крови — плод шестидесяти четырех равных бракосочетаний, в каждом взгляде — вызов! Первый — г-н фон Альвенслебен, который гарцевал раньше на своем рыцарском боевом коне по тощим степям французских романов и мемуаров, а теперь решился напасть на дикарей-бюргеров. На его щите начертан девиз: «Благоприобретенное право никогда не может стать несправедливостью», и он громким голосом кричит на весь мир: «Дворянство в прошлом имело счастье отличиться, теперь оно почивает на лаврах, или, говоря проще, разленилось; дворянство мощной рукой защищало кня­зей, а тем самым и народы, и я позабочусь о том, чтобы эти великие деяния не были забыты, а моя возлюбленная «Adels­zeitung» reqniescat in расе * — прекраснейшая в мире дама, и кто это отрицает, тот...»

Но тут благородный рыцарь летит с лошади, и на смену ему плетется рысцой на ристалище г-н Фридрих, барон де ла Мот Фуке. Старый «светло-гнедой» Росинант, у которого от продол­жительного пребывания в конюшне отвалились подковы, — этот гиппогриф, который не был упитанным даже в лучшие свои времена и давно уже прекратил романтические прыжки под седлом северных богатырей, начал вдруг бить копытом землю. Г-н фон Фуке позабыл ежегодный поэтический комментарий к «Berliner politisches Wochenblatt», приказал почистить пан­цирь, вывести старого слепого коня и с величием одинокого героя двинулся в путь, чтобы принять участие в крестовом походе идей времени. Но, чтобы честолюбивое бюргерское сословие не подумало, что надломленное копье старого богатыря направ­лено против него, Фуке кидает ему вступительное слово64. Столь снисходительная милость заслуживает рассмотрения.

Вступительное слово поучает нас, что всемирная история существует не для того, чтобы осуществить понятие свободы, как весьма ошибочно полагает Гегель, а лишь для того, чтобы дока­зать необходимость существования трех сословий, причем gBO-

* — на почиет о миром. Рев,


РЕКВИЕМ ДЛЯ НЕМЕЦКОЙ «ADELSZEITUNG»


47


ряне обязаны воевать, бюргеры — мыслить, крестьяне — пахать. Однако это не должны быть кастовые различия; сословия долж­ны взаимно поддерживать и обновлять друг друга, но не путем неравных браков, а путем возведения в высшее сословие. Конечно, трудно понять, каким образом это «прозрачное, как родниковая вода, озеро» дворянства, которое образовалось из чистых источников, бивших с высот разбойничьих замков, может нуждаться еще в каком-то освежающем пополнении. Но благородный барон разрешает людям, которые были не только бюргерами, но и «конюхами рыцарей», а, может быть, даже портняжными подмастерьями, обновлять дворянство. Однако г-н Фуке не говорит, каким образом дворянство должно обнов­лять другие сословия, — вероятно, с помощью опустившихся из рядов дворянства субъектов. Или же — поскольку г-н Фуке в своей доброте готов согласиться, что дворянство внутренне, собственно говоря, нисколько не лучше черни, — может быть, для дворянина возвышение в бюргерское сословие или даже в крестьянское сословие будет столь же почетно, как дворян­ский диплом для бюргера? В государстве г-на Фуке уж поза­ботятся о том, чтобы философия не очень-то поднимала голову. Кант со своими идеями вечного мира ъъ попал бы там на костер, ибо при вечном мире дворяне не могли бы драться, в лучшем случае этим занимались бы разве лишь подмастерья.

Несомненно, что за свое основательное изучение истории и государствоведения г-н Фуке заслуживает возведения в мысля­щее, т. е. бюргерское, сословие; он превосходно наловчился отыскивать среди гуннов и аваров, среди башкир и могикан и даже среди допотопных людей не только почтенную публику, но даже и знатное дворянство. К тому же он сделал совершенно новое открытие, — что в средние века, когда крестьяне были крепостными, они встречали любовь и ласку со стороны двух других сословий и платили им тем же. Его язык несравненен, он мечет в читателя «проникающие до самых корней размеры» и «умеет извлекать золото из явлений в себе (Гегель — Саул среди пророков) самых темных».

Et lux perpétua luceat eis * —

они поистине нуждаются в этом.

У покойной «Adelszeitung» было еще так много прекрасных мыслей, например, мысль о дворянском землевладении и еще сотни других, что восхвалять все эти мысли было бы невоз­можным делом. Но счастливейшая ее мысль состояла, однако,

* — И пусть вечный свет просияет им. Ред. 3*


48


Ф. ЭНГЕЛЬС


в том, чтобы уже в самом первом своем номере поместить среди объявлений извещение об одном неравном браке. Готова ли она с такой же гуманностью причислить г-на фон Ротшильда к не­мецкому дворянству, — об этом она не сообщила. Да утешит господь бог горестных родителей, да возведет усопшую в небес­ное графское достоинство.

Пусть спит она спокойно До страшного суда! —

Мы же споем ей реквием и произнесем надгробную речь, как это подобает честному бюргеру.

Tuba mirum spargens sonum Per sepulcra regionum Coget omrtes ante thronum *.

Разве вы не слышите трубного гласа, опрокидывающего могиль­ные плиты и заставляющего радостно колебаться землю, так что разверзаются гробницы? Настал судный день, день, который никогда больше не сменится ночью; дух, вечный царь, воссел на своем троне, и у ног его собираются народы земли, чтобы дать отчет о своих помыслах и деяниях; новая жизнь прони­ зывает весь мир, и старое древо народов радостно колышет свои покрытые листвой ветви в дыхании утра, сбрасывая увядшие листья; ветер уносит их и собирает в один большой костер, который сам бог зажигает своими молниями. Свершился суд над земными поколениями, суд, который дети прошлого пре­кратили бы столь же охотно, как процесс о наследстве; но вечный судия неумолим, и грозен его пронизывающий взор; талант, которого они не использовали, отнимается у них, и они низвергаются во тьму кромешную, где их не усладит ни единый луч духа.


Написано Ф. Энгельсом в январе апреле 1840 г.

Напечатано в журнале «Telegraph für Deutschland» MM 59 и 60; апрель 1840 г.

Подпись; Фридрих Освальд


Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого


* — Трубный глас чудесной силы возвещает: из могилы пред всевышним веян предстань. Ред.


[ 49

СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ5«

I

КАРЛ ГУЦКОВ КАК ДРАМАТУРГ

Можно было ожидать, что после известной статьи Гуцкова в «Jahrbuch der Literatur» б7 у его противников — за исклю­ чением Кюне, с которым тут разделались слишком поверх­ностно, — сразу же возгорится благородная жажда мести. Но ожидать чего-либо подобного от наших литераторов значило бы плохо понимать присущий им эгоизм. Весьма знаменательно, что «Telegraph» * в своем курсовом бюллетене литературы принял собственную оценку каждого писателя за нормальную коти­ровку. Итак, можно было предвидеть, что с этой стороны новейшим произведениям Гуцкова будет оказан не особенно дружелюбный прием.

Однако среди наших критиков есть люди, которые кичатся своим беспристрастным отношением к Гуцкову, и другие, которые сами признаются в чрезвычайной благосклонности к его литературной деятельности. Последние сильно превознесли его «Ричарда Сэведжа» б8, того самого «Сэведжа», которого Гуцков в лихорадочной поспешности написал за двенадцать дней, а его «Саула» 59, кодорого с такой явной любовью писатель вынашивал и так заботливо лелеял, встретили парой слов, равносильных полупризнанию. В то время как «Сэведж» шел с блестящим успехом на всех театральных сценах и все журналы были запол­ нены рецензиями о нем, тем, кто не имел возможности познако­миться с этой драмой, следовало бы изучать драматический талант Гуцкова на «Сауле», доступном в опубликованном виде. А между тем как мало газет поместили даже поверхностную

• — «Telegraph für Deutschland». Ред.


50


Ф. ЭНГЕЛЬС


рецензию на эту трагедию! Поистине не знаешь, что и думать о наших литературных делах, если сравнить это пренебрежение с дискуссиями, вызванными «Странствующим поэтом» Бека 29 — стихами, право же, значительно более далекими от классиче­ского образца, чем «Саул» Гуцкова.

Но прежде чем перейти к разбору этой драмы, нам следует заняться двумя драматическими этюдами, появившимися в «Книге набросков»ео. Первый акт незаконченной трагедии «Марино Фалъери» показывает, как умеет Гудков обработать и довести до завершения каждый отдельный акт, как владеет он искусством диалога, придавая ему тонкость, грацию и остро­умие. По в этом отрывке не хватает действия, содержание его можно передать в трех словах, и в силу этого он покажется на сцене скучным даже тому, кто умеет ценить искусство исполне­ния. Исправить что-нибудь здесь, разумеется, трудно: действие построено таким образом, что ничего перенести в первый акт из второго нельзя без ущерба для последнего. По здесь-то и сказывается настоящий драматург, и, если Гудков действи­тельно таков, а я в этом убежден, он успешно справится в целом с этой проблемой в обещанной трагедии, которая, будем на­деяться, в недалеком будущем будет закончена.

«Гамлет в Виттенбергеь уже дает нам общие контуры целого. Гуцков хорошо сделал, предложив здесь лишь наброски; ведь самая удачная часть — сцена, в которой появляется Офелия, — при более детальном изображении оскорбляла бы наши чувства. Зато мне совершенно непонятно, как мог Гуцков, желая заро­дить в душе Гамлета сомнение — немецкий элемент, устроить ему встречу с Фаустом. Нет никакой нужды привносить это направление в гамлетовскую душу извне: оно там давно и яв­ляется его прирожденным свойством. Иначе Шекспир, конечно, не преминул бы его особо обосновать. Гуцков ссылается здесь на Берне, но именно последний наряду с раздвоением подчерки­вал цельность характера Гамлета 61 . A каким образом у Гуц­кова эти элементы проникают в духовный мир Гамлета? Может быть, в силу проклятия, которое Фауст обрушивает на голову молодого датчанина? Такие приемы с dens ex machina * сделали бы невозможной всякую драматическую поэзию. Или благодаря подслушанному Гамлетом разговору Фауста с Мефистофелем? Во-первых, в этом случае утратило бы свое значение проклятие, во-вторых, нить, ведущая от этих речей к характеру шекспи-

* — буквально: с «богом из машины» (в античных театрах актеры, изображав­шие богов, появлялись на сцене с помощью особых механизмов); в переносном смы­сле: неожиданно появляющееся лицо или неожиданная, не вытекающая из хода со­бытий ситуация. Ред.


СОЙРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРЙАЯ ЖЙЗЙЬ 51

ровского Гамлета, зачастую столь тонка, что ее теряешь из виду, и, в-третьих, разве Гамлет мог бы тотчас же вслед за этим так равнодушно говорить о посторонних вещах? Иначе обстоит дело с появлением Офелии. Здесь Гуцков либо до конца постиг Шекспира, либо его дополнил. Это своего рода колумбово яйцо; после того как в течение двухсот лет критики спорили об этом, дается разгадка, столь же оригинальная, как и поэтичная и, вероятно, единственно возможная. И написана эта сцена ма­стерски. Тот, кого известная сцена в «Вали» 62 еще не убедила, что Гуцков владеет фантазией, что он — не человек холодного рассудка, тот поймет это теперь. Нежное, поэтическое дыхание, которым овеян воздушный образ Офелии, дает больше, чем можно требовать от простого наброска. — Совершенно неудачны строфы, которые произносит Мефистофель. Чтобы воспроиз­вести язык гетевского «Фауста», гармонию, которая звучит в его только с виду вольных стихах, нужно быть вторым Гёте; от прикосновения любой другой руки этот легкий стих делается деревянным и тяжеловесным. Спорить с Гуцковым о концепции принципа зла я здесь не намерен.

Переходим к главному предмету нашей беседы — «Царю Саулу». Гуцкову ставили в упрек, что, прежде чем выпустить «Сэведжа», он многократно трубил во все трубы на страницах «Telegraph», хотя весь этот шум подняли из-за двух-трех небольших заметок; когда другие организуют благосклонный прием своим произведениям силами нанятых музыкантов, об этом никто не задумывается, но Гуцкову, который одному вы­сказал в лицо суровую правду, а другого, может быть, задел маленькой несправедливостью, это засчитывается как серьезное преступление. Относительно «Царя Саула» эти упреки вовсе неуместны. Он вышел в свет без предварительных оповещений, не было ни газетных заметок, ни публикаций отрывков в « Tele­ graph». Та же скромность присуща самой драме: никаких сценических эффектов, возникающих с громом и молнией из морских пучин водянистого диалога на манер вулканических островов, никаких помпезных монологов, восторженная или трогательная риторика которых призвана скрывать драмати­ческие прорехи; здесь все развивается спокойно, органично, сознательная поэтическая сила уверенно ведет действие к раз­вязке. И разве когда-нибудь наша критика прочтет такое произ­ведение и напишет затем статью, пестрые цветы красноречия которой сразу выдают бесплодную, песчаную почву, породив­шую их? Я ставлю «Царю Саулу» в большую заслугу именно то, что его красоты не лежат на поверхности, что их надо отыскивать, больше того — что . по первом прочтении книгу


52


Ф. ЭНГЕЛЬС


можно, пожалуй, пренебрежительно отложить в сторону. Заставьте образованного человека позабыть на миг о знамени­тости Софокла и предложите ему сделать выбор между «Антиго­ной» и «Саулом». Я убежден, что при первом чтении он объявит то и другое произведение в равной мере плохими. Этим я, разумеется, не хочу сказать, что «Саула» можно поставить рядом с величайшим творением величайшего из греков. Я хочу лишь показать, сколь превратны суждения, выносимые с по­верхностным легкомыслием. Забавно было видеть, как некото­рые заклятые враги автора, внезапно вообразив, что они одер­жали неслыханный триумф, ликующе указывали перстом на «Саула» как на вечно памятный образец бездарности и антиху­дожественности Гуцкова; как, не умея разобраться в Самуиле, они применили к нему изречение: «Я не знаю, жив он или мертв». Смешно было видеть, как наглядно, сами того не сознавая, они выставляли напоказ свою крайнюю поверхностность. Но Гуд­ков мояшт быть спокоен; так бывало с пророками и до него, а в конечном счете его Саул тоже будет зачислен в пророки. С тем же пренебрежением относились они к драмам Людвига Уланда, пока не открыл им на него глаза Винбарг 27. Именно, драмы Уланда со скромной простотой их формы имеют много родственного с «.Саулом».

Другая причина того, что верхоглядство так легко раздела­лось с «Саулом», коренится в своеобразном понимании истори­ческого предания. Об исторических произведениях, столь ши­роко известных, как первая книга Самуила *, и подвергавшихся неоднократно столь различным толкованиям, у каждого имеется своя собственная точка зрения, которую он и хотел бы увидеть хоть отчасти отображенной или учтенной в стихотворном произ­ведении при поэтической переработке этого материала. Один стоит за Саула, другой — за Давида, третий — за Самуила. И каждый, как бы он горячо ни клялся и ни заверял, что наме­рен уважать точку зрения писателя, бывает все же сам задет, если его собственный взгляд не учитывается. Но Гуцков посту­пил очень правильно, покинув проторенную дорогу, где самая заурядная телега найдет колею. Хотел бы я видеть человека, который взялся бы создать в трагедии образ подлинно истори­ческого Саула. Меня не удовлетворяют сделанные до сих пор попытки вернуть историю Саула на чисто историческую почву. Историческая критика Ветхого завета не покинула еще область изжившего себя рационализма. Возьмись за это какой-нибудь Штраус, ему пришлось бы еще много поработать, чтобы четко

* Библия. Ветхий завет. Первая книга царств. Ред.


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


53


разграничить, что принадлежит мифу, что — истории и какие искажения внесли священники. Далее, разве тысячи неудачных попыток не доказали, какой бесплодной почвой для драмы является Восток как таковой? И где в истории то более высокое начало, одерживающее победу в то время, когда терпят крах пережившие себя личности? Ведь не Давид же это? Он по-прежнему остается подвержен влиянию священников и если является поэтическим героем, то лишь в том неисторическом освещении, в котором преподносит его библия. Итак, Гудков не только воспользовался здесь присущим каждому поэту пра­ вом, но и устранил препятствия, мешающие поэтическому изо­бражению. В самом деле, как бы выглядел подлинно историче­ ский Саул в том облачении, которым наградили его эпоха и национальность? Представьте себе, как он изъясняется языком дровнеиудсйских параллельных метафор, как все его представ­ления связаны с Иеговой, все его образы с древнееврейской религией; представьте исторического Давида, изрекающего фразы из псалмов, — об историческом Самуиле и речи быть не может, и подумайте, допустимы ли такие действующие лица в драме? Здесь категории времени и национальности надо было отбросить, очертания характеров, как они даны в библейской истории и в последующей критике, должны были претерпеть немало весьма необходимых изменений; здесь у них много из того, что в исторической действительности было лишь догадкой или, в лучшем случае, смутным представлением, потребовалось довести до ясного понимания. Так, поэт с полным правом допу­стил наличие у своих действующих лиц, например, понятия церкви. — Ив этом отношении Гуцков заслуживает лишь самую горячую похвалу, учитывая то, как он разрешил свою задачу. Нити, из которых сотканы его характеры, все нахо­дятся в первоисточнике, хотя и в весьма запутанном виде; некоторые нити ему пришлось извлечь и отбросить, но только самый пристрастный критик может упрекнуть его в том, что он привнес нечто чуждое — за исключением сцены с филистим­лянами.

В центре драмы группируются три характера, своеобразная обрисовка которых Гуцковым по существу и делает его сюжет трагическим. Здесь сказывается подлинно поэтическое пони­мание истории; никогда меня не убедят в том, что «человек холодного рассудка», «склонный дискутировать», способен извлечь из сбивчивого рассказа то, что сможет привести к высо­котрагической развязке. Эти три характера — Саул, Самуил и Давид. Саул замыкает целый период истории еврейского народа, эпоху судей и героических сказаний; Саул — последний


54


Ф. ЭНГЕЛЬС


израильский нибелунг, уцелевший от поколения богатырей в эпоху, которой он не понимает и которая его не понимает. Саул — эпигон, первоначально предназначенный сверкать ме­чом в эпоху туманных мифов, чья беда в том, что ему довелось жить в эпоху распространения культуры, в эпоху, ему чуждую, обрекающую на ржавчину его меч и которую он в силу этого пытается повернуть вспять. Вообще же он человек благородный, которому ничто человеческое не чуждо; но любовь ему неведома, он не узнает ее, когда она приходит к нему в одеянии нового времени. Эту новую эпоху и ее проявления он считает порож дением священников, тогда как священники ее лишь подгото­вили, являясь только орудием в руках истории, из иерархиче­ского посева которой вырастают невиданные ростки. Саул борется против новой эпохи, по она шагает через него, приобре­тая в своем стремительном движении гигантскую силу, она крушит все, что ей противоборствует, в том числе и великого благородного Саула.

Самуил стоит на рубеже перехода к культуре; в качестве привилегированных носителей образования священники здесь, как и всюду, подготавливают переход к культуре у варварских народов, но образованность проникает в гущу народа, и свя­щенники, чтобы утвердить свое влияние в противовес народу, вынуждены прибегать уже к другому оружию. Самуил — на­стоящий священник, для которого иерархия — святая святых; он твердо верит в свою божественную миссию, он убежден, что с ниспровержением власти священников гнев Иеговы обру­шится на народ. С ужасом видит он, что народ, раз он требует царя, уже слишком много знает. Он видит, что моральная сила, импонировавшее священное облачение уже не воздействуют на народ. Он вынужден использовать изворотливость как оружие и незаметно становится иезуитом. Но кривые дороги, на кото­рые он теперь вступил, вдвойне ненавистны царю; тот никогда не мог питать дружественных чувств к священникам. И на­сколько Саул в ходе борьбы был слеп к знамениям времени, настолько же быстро он вскоре стал разбираться в махина­циях священников.

Третий, выходящий победителем из этой борьбы, это — пред­ставитель новой исторической эпохи, в которую иудейство поднимается на новую ступень своего сознания, — Давид, по человечности равный Саулу, а в понимании эпохи значительно его превосходящий. Вначале он выступает как воспитанник Самуила, только что вышедший из школы. Но он не настолько подчинил свой разум авторитету, чтобы лишить его эластич­ности, разум воспрянул и вернул Давиду его самостоятельность.


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


55


Как бы еще ни импонировал ему Самуил лично, разум неизменно помогает ему преодолеть это влияние, а поэтическая фантазия заново создает ему новый Иерусалим, сколько бы проклятий ни обрушивал на его голову Самуил. Саул не может с ним примириться, так как цели этих двух противоположны; а если он говорит, что ненавидит в Давиде лишь то, что обманом внесено в его душу священниками, он опять-таки смешивает результат властолюбия священников с чертами новой эпохи. И вот на наших глазах Давид из робкого мальчика вырастает в представителя целой эпохи, и, таким образом, исчезают кажущиеся противоречия в его образе.

Чтобы не прерывать развития этих трех характеров, я наме­ренно обошел вопрос, поднятый всеми критиками, которые дали себе труд хоть раз прочесть «Саула»: вопрос о том, появляется ли Самуил в сцене с ведьмой и в конце драмы во плоти и крови или дух его произносит там предназначенные ему речи. Допу­стим, что при ознакомлении с драмой этот вопрос не только не получает ответа без труда, но, пожалуй, вообще не может получить удовлетворительного ответа; неужели же это такой большой порок? На мой взгляд, вовсе нет: принимайте его за кого угодно, а если есть у вас на то охота, затевайте скучнейшие дискуссии на эту тему. Ведь и с Шекспиром произошло то же самое: насчет помешательства Гамлета все критики и коммен­таторы вот уж целых два века судят и рядят «вдоль и поперек и вообще во всех направлениях» "3, рассматривая его со всех сторон. Между тем Гуцков не так уж и усложнил проблему. Ему давно известно, как смешны привидения среди бела дня, как mal à propos * появляется Черный рыцарь в «Орлеанской деве» ** и что как раз в «Сауле» привидения были бы совер­шенно неуместны. В особенности в сцене с ведьмой легко раз­глядеть, кто скрывается под маской, даже если бы старый пер­восвященник еще раньше, до того как зашла речь о смерти Самуила, не появлялся в подобном же виде.

Из остальных характеров пьесы лучше всех обрисован Авенир, который предан Саулу в силу глубокого убеждения и полной гармонии душ и в котором воин и враг священников совершенно оттеснил человека на задний план. Зато меньше всех удались Ионафан и Михаль. Ионафан с начала и до конца разглаголь­ствует о дружбе, изливается в своей любви к Давиду, не идя, однако, при этом дальше слов. Он весь изошел дружбой к Да­виду и утратил при этом всякое мужество и всякую силу. Его

* — некстати. Ред. • * Ф. Шиллер. «Орлеанская дева», действие Ш, сцена 9. Ред.


56


Ф. ЭНГЕЛЬС


податливость и мягкотелость нельзя даже назвать характером. Здесь Гудков оказался в затруднении, не зная, что делать с Ионафаном. Во всяком случае, в таком виде он не нужен. Михаль дана совершенно неопределенно и лишь до некоторой степени охарактеризована своей любовью к Давиду. Как неудачны эти две фигуры, яснее всего видно из сцены, где они беседуют о Давиде. Их речи о любви и дружбе совершенно лишены той бросающейся в глаза остроты, того богатства мысли, к которым нас приучил Гудков. Одни фразы, которые и не совсем правдивы и не совсем лживы. Ничего характер­ного, ничего рельефного. — Церуя — та же Юдифь. Не знаю, то ли Гудков, то ли Кюне однажды сказал, что Юдифь, как всякая женщина, ломающая преграды, стоящие на пути ее пола, совершив свое дело, должна умереть, чтобы не казаться безобразной; соответственно умирает и Церуя. — Характери­стика князей-филистимлян сама по себе превосходна и изоби­лует ценными чертами; на месте ли это в данном произведении — другой вопрос, он будет рассмотрен ниже.

Читатель любезно освободит меня от дальнейшего разбора самой текстуры драмы. Но все же необходимо кое на что обра­тить внимание, в частности на экспозицию. Она превосходна и содержит черты, по которым можно безошибочно узнать боль­шой драматургический талант Гуцкова. Вполне соответствует бурному, порывистому характеру Гуцкова появление народных масс лишь в коротких сценах. Большие народные сцены таят в себе известную опасность: у того, кто не обладает талантом Шекспира или Гёте, они невольно получаются тривиальными и бессмысленными. Зато несколько слов, которыми обмени­ваются отдельные воины или другие лктди из толпы, зачастую производят большое впечатление и вполне достигают своей цели — отдельными штрихами передать общественное мнение; к этому можно прибегать значительно чаще, не надоедая и не утомляя. Таковы первая и четвертая сцены первого акта. Вторая и третья сцены содержат монолог Саула и его беседу с Самуилом, которые принадлежат к числу прекраснейших и самых поэтических мест драмы. Сдержанная на античный лад страстность диалога характерна для духа, в котором написана вся драма. После того как в этих сценах кратко обрисованы контуры действия, в пятой сцене между Ионафаном и Давидом мы проникаем глубже в детали. Эта сцена несколько грешит беспорядочностью мыслей; диалектическая нить не раз усколь­зает из поля зрения — это, несомненно, результат неудачной с самого начала зарисовки Ионафана. Зато мастерски дана заключительная сцена акта. Мы уже до некоторой степени позна-


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


57


комились с главными характерами, и здесь они сведены вместе; с серьезным намерением помириться Давид и Саул идут на­встречу друг другу; здесь писателю предстояло раскрыть все различие их натур, их несовместимость и подвести их не к на­меченному примирению, а к неизбежному конфликту. И эта задача, для решения которой требуется необычайно живое понимание действительности, умение с величайшей остротой обрисовать грани характеров, безошибочное проникновение в человеческую душу, непревзойденным образом разрешена. Переходы настроений у Саула — от одной крайности к дру­ гой — столь верны психологически, столе> тонко обоснованы, что, вопреки неудачной картине с зятем, я не могу не признать эту сцену лучшей во всей драме.

Во втором акте сцена с филистимлянами поразительна или, говоря словами Кюне, «по-новому пикантна». Но едва ли бле­стящее остроумие этой сцены может само по себе оправдать ее присутствие в трагедии. Если Гуцков поднял своего Саула над идейным уровнем его эпохи, приписав ему понимание того, что на самом деле было его сознанию чуждо, то это имеет свое оправдание; но в данную сцену привнесено чисто современное понятие: Давид здесь перенесен на немецкую почву. Это нару­шает по меньшей мере стройность трагедии. Комические сцены вообще бывают уместны, но они должны быть другого рода. Комическое присутствует в трагедии отнюдь не для разнообра­зия и контраста, как утверждают поверхностные критики, а скорее для того, чтобы верно отобразить жизнь, в которой серьезное перемешано со смешным. Однако сомневаюсь, чтобы Шекспир ограничился такими соображениями. Разве в жизни глубочайшая трагедия не предстает подчас в шутовском наряде? Напомню только о характере, который хотя и выведен, как и подобает ему, в романе, но по трагичности, по-моему, не имеет себе равного, — я имею в виду Дон-Кихота. Что может быть трагичнее человека, который из чистой любви к человечеству, оставаясь непонятым своими современниками, совершает самые комические сумасбродства? Еще трагичнее фигура Блазедова, этого Дон-Кихота грядущих времен — с сознанием более раз­витым, чем у его прототипа. Между прочим, я должен здесь взять под свою защиту Блазедова от обоснованной в остальном критики в «Rheinisches Jahrbuch» e4, которая обвиняет Гуцкова в комической трактовке трагической идеи. Блазедова и надо было изобразить в комическом свете, наподобие Дон-Кихота. Подойдите к нему серьезно — и получится самый заурядный, терзаемый внутренними противоречиями пророк мировой скорби; отбросьте комическое безумие романа — и останется


58


Ф. ЭНГЕЛЬС


одно из тех бесформенных, неудовлетворяющих произведений, которыми начиналась современная литература. Нет, «Блазе-дов» — это первый верный показатель того, что молодая лите­ратура уже оставила позади неизбежный, правда, период разочарованности, период «Вали» и «писанных кровью сердца» «Ночей» 22. Подлинно комическое в трагедии проявляется в образе шута в «Лире» и в сценах с могильщиками в «Гамлете» *.

Всегдашний камень преткновения для драматурга — послед­ние два акта и здесь созданы автором не вполне удачно. В чет­вертом акте лишь тем и занимаются, что принимают решения: принимает решение Саул; дважды принимает решение Астарот; Церуя, Давид также принимают решения. Далее — сцена с ведьмой, эффект которой тоже ничтожен. Пятый акт состоит только из битв и размышлений. Саул, пожалуй, чересчур раз­мышляет для героя, Давид — для поэта. Временами кажется, что слышишь в нем не поэта-героя, а поэта-мыслителя, вроде Теодора Мундта. Вообще у Гуцкова обычно монологи менее заметны благодаря тому, что они произносятся в присутствии других действующих лиц. А так как подобного рода монологи редко могут привести к решению и носят характер чистых рассуждений, то и монологов в собственном смысле слова все равно большей частью не получается.

Язык разбираемой драмы, как и можно было ожидать от Гуцкова, весьма оригинален. Мы встречаем здесь снова столь характерную для прозаических произведений Гуцкова образ­ность, благодаря которой переход от простой голой прозы к ярко расцвеченному современному стилю остается совершенно незаметным, встречаем те краткие, меткие выражения, которые часто сродни поговорке. Гуцков не лирик, если не считать тех лирических моментов в развитии действия, где его охватывает лирическое вдохновение и он может излить его в прозе. Поэтому песни, вложенные в уста его Давида, либо неудачны, либо лишены значения. Вот Давид говорит, обращаясь к филистим­лянам:

Я должен вам шутя стихи Сплести в венок, никак иначе **.

Как это понять? Основная идея такой песни зачастую бывает превосходна, но осуществление ее всегда неудачно. Впрочем, по стилю тоже заметно, что Гуцков еще не обладает достаточной легкостью стиха; это, правда, лучше, чем встать на путь зауряд­ного, избитого и водянистого рифмоплетства.

* Имеются в виду трагедии Шекспира «Короть Лир» и «Гамлет». Ред, '* И. Гуцков. «Царь Саул». Акт 2, сцена седьмая. Ред.


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


59


Не удалось автору избежать и неудачных образов. Так, например, на стр. 7:

Тот гнев священника, У коего народ сперва корону отнял И коему она затем в его руке худой Стать палкою должна *.

Здесь корона — уже образ царской власти и никак не может служить абстрактной основой для второго образа — палки. Это тем более бросается в глаза, что ошибки очень легко было избежать — ясное доказательство того, что Гуцкову стихи все еще даются с трудом.

Познакомиться с «Ричардом Сэведжемь мне помешали обстоя­тельства. Однако, сознаюсь, непомерный успех первых его постановок вызвал у меня недоверие к пьесе. Мне вспомнилось при этом то, что произошло три года тому назад с «Гризель-дой» °5. С тех пор появилось достаточно неодобрительных отзывов, причем первый из них — поскольку можно судить на основании журнальных выдержек, не зная самого произве­дения, — самый основательный и, как это ни странно, на­печатан в политическом журнале «Deutscher Courier» "6. Но я легко могу избавиться от необходимости рецензировать это произведение, ибо в какой только газете не появились от­клики на него. Итак, подождем, чтобы оно появилось в печати.

«Вернер)), новейшая работа Гуцкова <", удостоилась в Гам­бурге такого же одобрения. Судя по предварительным отзывам, это произведение не только само по себе представляет большую ценность, но является по существу и первой современной трагедией. Примечательно, что Кгоне, который так много рас­суждал о современной трагедии и, казалось бы, должен был сам создать такого рода произведение, дал Гуцкову опередить себя. Неужели он не чувствует себя призванным попробовать свои силы в драме?

Пусть же Гуцков, проложивший молодой литературе путь на театральную сцену, продолжает своими оригинальными, полными жизни драмами вытеснять с театральных подмостков незаконно узурпировавшую их пошлость и посредственность. Одной критикой, сколь бы уничтожающей она ни была, достичь этого, как мы убедились, невозможно. Гуцкову обеспечена сильная поддержка со стороны тех, кто проводит те же тенден­ции, и это дает нам новые надежды на расцвет немецкой драмы и немецкого театра.

* К. 1'уцкоа. «Царь Саул» Акт 1, сцена третья. Рев,


60


Ф. ЭНГЕЛЬС


II

СОВРЕМЕННАЯ ПОЛЕМИКА

У молодой литературы есть оружие, которое делает ее непо­бедимой и собирает под ее знамена все молодые таланты, — я имею в виду современный стиль. Его жизненная конкрет­ность, острота выражения, многообразие оттенков дают каж­дому молодому писателю поле для свободного развития своего гения — будь то поток или ручей — во всем его своеобразии, если таковое у него имеется, без чрезмерной примеси чужерод­ных элементов вроде гейневского сарказма или едкости, свой­ственной Гуцкову. Отрадно видеть, как каждый молодой автор старается присвоить себе современный стиль с его гордо взле­тающими ракетами воодушевления, которые, достигнув куль­минационного пункта, рассыпаются пестрым поэтическим дож­дем огней или разлетаются на трескучие искры остроумия. В этом отношении имеют важное значение рецензии в «Rheini­sches Jahrbuch», о которых я уже упоминал в своей первой статье *; они явились первым проявлением влияния, оказан­ного новой литературной эпохой на Рейнскую область, которой немецкая поэзия довольно-таки чужда. Здесь налицо весь современный стиль с его светом и тенями, с его оригинальными, но меткими характеристиками, с полыхающим над ним поэти­ческим заревом-

При таких обстоятельствах о наших авторах можно не только сказать: le style c'est l'homme, но и: le style c'est la littérature **. Современный стиль носит на себе печать взаимопроникновения не только различных стилей корифеев прошлого, как это заме­тил недавно Л. Виль, но и художественного творчества и кри­тики, поэзии и прозы. Наиболее глубокое взаимопроникновение этих элементов мы находим у Винбарга в «Драматургах совре­менности» 27 — здесь поэт превратился в критика. То же самое можно было бы сказать и о втором томе кюновских «Характе­ров» 26, если бы стиль их был более выдержан. Немецкий стиль пережил диалектический процесс опосредствования; от наивной непосредственности нашей прозы отпочковался язык разума, кульминационной вершиной которого является мраморный стиль Гёте, и язык фантазии и сердца, все великолепие которого раскрыл нам Жан Поль. Начало опосредствованию положил Берне, хотя и у него еще, особенно в «Письмах» 20, преобладает рассудочный элемент; зато Гейне дал волю поэтической стороне.

* См. настоящий том, стр. 57. Ред. ♦ * — стиль—это человек (по словам Ж. Л. Бюффона)... стиль—это литера­тура. Peö.


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


61


В современном стиле опосредствование завершено. Фантазия и рассудок не сливаются воедино без участия сознания, но и не противостоят резко друг другу; они сочетаются в стиле, как сочетаются в человеческой душе, а вследствие того, что это сочетание осознано, — оно прочно и неподдельно. Поэтому-то я не согласен с Вилем, который все еще приписывает современ­ному стилю характер случайности; я вижу в нем органическое исторически закономерное развитие.

То же опосредствование происходит и в литературе; здесь трудно найти автора, который бы не сочетал в себе художест­венное творчество и критику, — даже лирик Кройцонах создал «Швабского Аполлона», а Бек писал о венгерской литературе °8. Упреки в том, что молодая литература растворяется в критике, имеют свое основание скорее в количество критиков, чем в коли­честве критических произведений. Разве художественные про­изведения Гуцкова, Лаубе, Мундта, Кюне не превосходят в значительной мере — и количественно и качественно — критиче­ские статьи этих же авторов? Итак, современный стиль остается зеркалом литературы. Но у стиля есть одна сторона, которая всегда является характерным признаком его сущности, это — полемика. У греков полемика воплотилась в поэзии и благодаря Аристофану приобрела пластические формы. У римлян ее облекли в форму нашедшего всеобщее применение гекзаметра; а лирик Гораций с помощью той же лирики превратил полемику в сатиру. В средние века — период пышного расцвета лирики — она вылилась у провансальцев в сирвенту и канцону, а у нем­цев в песню. Когда в XVII веке голый разум воцарился в по­эзии, для подчеркивания полемической остроты была исполь­зована возрожденная к жизни римская эпиграмма времен упадка. Свойственная французскому классицизму тенденция к подражанию породила сатиры Буало в духе Горация. Минув­ший век, который подхватывал все традиции прошлого, пока немецкая поэзия не встала на путь совершенно самостоятель­ного развития, испробовал в Германии всевозможные полеми­ческие формы, пока антикварные письма Лессинга 69 не открыли в прозе ту сферу, которая способствовала наиболее свободному развитию полемики. Тактика Вольтера, который при каждом удобном случае наносит удар противнику, — чисто француз­ская; то же можно сказать и о Беранже, который никому не дает спуску и в той же французской манере все изливает в песне. А современная полемика?

Да простит мне читатель." он уже, вероятно, давно дога­дался, к чему клонит эта диатриба; но ведь я как-никак немец и не могу отказаться от прирожденного немецкого свойства


62


Ф. ЭНГЕЛЬС


всегда начинать с Адама. А теперь я хочу высказаться более откровенно. Речь идет о распрях в современной литературе, о позиции отдельных сторон и прежде всего о споре, который стоит в центре всего остального, о споре между Гуцковым и Мундтом или — как выяснилось сейчас — между Гуцковым и Кюне. Этот спор вот уже два года занимает главное место в на­ шем литературном движении и пе может не оказывать на него частью благоприятное, частью неблагоприятное влияние. Не­благоприятное — ибо спокойный ход развития всегда нару­шается, когда литературу превращают в арену борьбы личных симпатий, антипатий и идиосинкразии; благоприятное — по­тому что литература вышла, говоря словами Гегеля, за пределы той односторонности, которая была присуща ей как группе единомышленников, и даже самый распад ее свидетельствует об ее победе; далее и потому, что вопреки ожиданию многих «молодая поросль» не примкнула к той или другой стороне, а воспользовалась возможностью освободиться от всяких посторонних влияний и вступить на путь самостоятельного развития. А если кто и встал на ту или другую сторону, то лишь доказал этим, как мало имел веры в самого себя и как мало могла рассчитывать на него литература.

Гуцков ли первый бросил камень или Мундт первый обна­жил меч, это пока можно оставит!, без внимания; достаточно того, что камень брошен и меч обнажен. Вскрыть надо более глубокие причины войны, которая рано или поздно должна была вспыхнуть; ведь ни один беспристрастный свидетель всего хода событий ни за что не поверит, чтобы у какой-либо из сторон преобладали субъективные мотивы, коварная зависть, легко­мысленная жажда боя. Для одного только Кюне личная дружба с Мундтом, и в этом нет ничего низменного, явилась побуди­тельным мотивом для того, чтобы принять брошенный Гуцко­вым вызов.

Литературное творчество и стремления Гуцкова носят харак­тер ярко выраженной индивидуальности. Весьма немногие из его многочисленных произведений оставляют после прочтения чувство полного удовлетворения; и все же нельзя отрицать, что они принадлежат к числу самых выдающихся в немецкой литературе за последнее время, начиная с 1830 года. Чем это объясняется? Я усматриваю в этом авторе дуализм, имеющий много родственного с душевным раздвоением Иммермана, которое впервые раскрыл сам Гуцков. По признанию всех немецких авторов^- разумеется, беллетристов — Гуцков обла­дает огромной силой разума; он никогда не затрудняется вынести свое суждение, его глаз с изумительной легкостью ориенти-


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖПЗНЬ 63

руется б самых запутанных явлениях. Наряду с таким разумом в нем живет столь же могучая сила страсти; она проявляется в его произведениях как вдохновение и приводит его фантазию в состояние того, я бы сказал, возбуждения, при котором только и возможно духовное творчество. Произведения его, зачастую даже и долго вынашиваемые композиции, рождаются мгновенно; если, с одной стороны, на них лежит печать вдохно­вения, во время которого они написаны, то, с другой стороны, эта поспешность зачастую мешает спокойной разработке част­ностей. И они, подобно «Вали», остаются просто набросками, liojiee уравновешены его позднейшие романы, особенно «1>ла-зедов», который носит на себе печать небывалой до этого у Гуц-кова пластичности. Его прежние герои были не столько живым воплощением характеров, сколько их изображением. Они витали р.гхЕшрх * между небом и землей, как говорит Карл Грюн. Однако Гуцков не может помешать своему вдохновению време­нами уступать место разуму; в таком настроении и писались те места его произведений, которые производят вышеупомянутое неприятное впечатление. Это настроение Кюне назвал в своей оскорбительной манере «старческим брюзжанием».

Но присущая Гуцкову страстность зачастую порождает в нем гнев порой по самым незначительным поводам; и тогда полемика Гуцкова брызжет ненавистью, в ней бушует ярость, в чем он задним числом, несомненно, раскаивается, так как не мо­жет не понимать, как неразумно поступал в моменты неистов­ства. Что он эго сознает, явствует из известной статьи в «Jahrbuch der Literatur», беспристрастие которой он слишком расхва­ливает, — значит, ему известно, что его полемика несвободна от мимолетных влияний. К этим двум сторонам его ума, гармо­ническое единство которых Гуцков до сих пор, видимо, еще не обрел, присоединяется еще необузданная жажда независи­мости; он не терпит ни малейших оков, будь они железные или сотканные из паутины; он не успокоится, пока не разорвет их. Когда он, вопреки своей воле, был причислен вместе с Гейне, Винбаргом, Лаубе и Мундтом к «Молодой Германии» 5, а эта «Молодая Германия» стала вырождаться в клику, ему стало не по себе, и это чувство неловкости покинуло его только тогда, когда он открыто порвал с Лаубе и Мундтом. Но как бы эта жажда независимости ни ограждала его от постороннего влия­ния — она слишком легко заставляет его отталкивать от себя все, что не есть он, замыкаться в самом себе, предаваться чрезмерному чувству собственного достоинства, граничащего

* — метеорами. Ред.


64


Ф. ЭНГЕЛЬС


с себялюбием. Я далек от того, чтобы приписывать Гуцкову сознательную тенденцию к неограниченному господству в лите­ратуре, но он порой употребляет такие выражения, которые дают его противникам повод упрекать его в эгоизме. Уже одна его страстность заставляет его полностью выявлять себя, какой он есть, и в силу этого в его произведениях можно сразу же увидеть всего человека. К этому духовному своеобразию прибавьте еще раны, непрерывно наносимые ему цензурой за последние четыре года, полицейские рогатки, поставленные его свободному лите­ратурному развитию, — и зарисовку литературной личности Гуцкова в ее основных чертах, надеюсь, можно считать закон­ченной.

В то время как Гуцков представляется нам натурой вполне оригинальной, у Мундта мы находим приятную гармонию всех духовных сил, ту гармонию, которая является первым условием для юмориста: спокойный рассудок, доброе немецкое сердце и к этому еще необходимая доля фантазии. Мундт — истинно немецкий характер, но именно в силу этого он редко возвы­шается над обыденностью и довольно часто впадает в прозаизм. Он мил и любезен, по-немецки основателен, добропорядочен, но это не поэт, который жаждет художественного перевоплощения. Произведения, написанные Мундтом до «Мадонны», незна­чительны. «Современный жизненный водоворот» 70 изобилует добродушным юмором и художественными частностями, но как художественное произведение не представляет ценности, а как роман — скучен. В «Мадонне» воодушевление новыми идеями породило в нем подъем, дотоле ему неведомый, но и этот подъем опять-таки породил не художественное произведение, а лишь нагромождение благих мыслей и восхитительных картинок. И все же «Мадонна» — лучшее произведение Мундта, потому что вскоре вслед затем сгустившиеся на литературном небе Германии тучи разразились по воле немецкого громовержца Зевса проливным дождем, который в значительной степени охладил вдохновение Мундта 71. Скромный немецкий Гамлет подтвердил заверения в полной безвредности своего творчества безобидными небольшими новеллами, где идеи эпохи высту­пили с подстриженной бородой и прилизанными волосами, во фраке просителя, протягивающего верноподданнейшее хода­тайство на всемилостивейшее их осуществление. «Комедия склонностей» п нанесла его поэтической славе урон, который он вздумал возместить «Прогулками и скитаниями по свету» 73, вместо того чтобы создать новые, более шлифованные поэти­ческие произведения. Если Мундт не возьмется за творчество с былым вдохновением, если вместо описания путешествий и


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


65


журнальных статей он не создаст поэтических произведений, то о нем, как о поэте, очень скоро совсем перестанут говорить. Другой очевидный шаг назад Мундт сделал в области стиля. Его пристрастие к Варнхагену, в котором он узрел первого стилиста Германии, толкнуло его на путь подражания дипло­матическим выкрутасам этого автора, его изощренным оборо­там и абстрактной витиеватости. При этом Мундт незаметно для самого себя нарушил основной принцип современного стиля — его непосредственную, жизненную конкретность.

К различиям в характерных чертах двух спорящих сторон добавляются еще и коренные различия в ходе их духовного формирования. Гудков с первых своих шагов восторгался «современным Моисеем» — Берне, и это глубокое преклонение и по сей день живет в его душе; Мундт же укрылся в надежной тени, отбрасываемой гигантским древом гегелевской системы, и долгое время проявлял высокомерие, свойственное боль­шинству гегельянцев. Аксиома философского падишаха, гласив­шая, что свобода и необходимость тождественны, а тенденции южногерманского либерализма — проявлейие ограниченно­сти, сковывала политические взгляды Мундта в первые годы его литературной деятельности. Гуцков распрощался с Берли­ном, негодуя на тамошнюю обстановку, и в Штутгарте про­никся чувством любви к Южной Германии, которой остается верен и по сей день. Мундт же чувствовал себя хорошо в Бер­лине, охотно участвовал в чаепитиях светских эстетов, черпал 'в берлинском умственном водовороте идеи своих «Личностей и обстоятельств» 74 — ту тепличную литературную поросль, которая задушила в нем и во многих других всякую свободу поэтического творчества. Печально видеть, как Мундт, крити­чески разбирая произведение Мюнха во второй тетради журнала «Freihafen» за 1838 год 75, приходит от описания подобной лич­ности в такой восторг, которого не вызывало в нем ни одно поэтическое произведение. Ради берлинских обстоятельств — слово как будто специально придумано для Берлина — он за­бывает о всем остальном и доходит даже до смехотворного прене­брежения красотами природы, как это мы видим, в «Мадонне».

Так противостояли друг другу Гуцков и Мундт, пока их пути неожиданно не сошлись на идеях эпохи. Им пришлось бы вскоре снова разойтись, продолжая, пожалуй, изредка привет­ствовать друг друга издали и приятно вспоминать былую встречу, если бы образование «Молодой Германии» и Roma locuta est * светлейшего Союзного сейма 17 не вынудили обоих

* Буквально: Рим сказал; в данном случае: решение. Ред.


ее


Ф. ЭНГЕЛЬС


объединиться. Это существенно изменило положение вещей. Общая судьба обязывала Гуцкова и Мундта при обоюдных высказываниях друг о друге проявлять сдержанность, соблю­дение которой не могло в конечном счете не стать невыносимым обоим. «Молодая Германия», или молодая литература, как она менее замысловато стала именовать себя после катастрофы «сверху», чтобы не оттолкнуть других приверженцев аналогич­ных тенденций, близка была к вырождению в клику вопреки собственной воле. Все видели необходимость отказываться от противоречивых тенденций, прикрывать слабости, слишком выпячивать общее мнение. Это противоестественное, вынужден­ное лицемерие не могло долго продолжаться. Винбарг, самая выдающаяся фигура «Молодой Германии», отошел в сторону; Лаубе с самого начала протестовал против выводов, которые позволяли себе делать власти; Гейне в Париже был слишком далеко, чтобы метать в злободневную литературу электрические искры своего остроумия; Гуцков и Мундт оказались достаточно откровенными, чтобы, сказал бы я, по взаимному уговору нару­шить перемирие.

Мундт полемизировал мало и по незначительным поводам, но однажды он позволил вовлечь себя в такую полемику, которая заслуживает самого резкого порицания. В конце статьи «Гёррес и католическое мировоззрение» («Freihafen», 1838, II) 78 он заявил, что если немецкий религиозный мир знать ничего не хочет о «Молодой Германии», то и эта последняя достаточно ясно показала, что в ее рядах имеется в религиозном отношении немало гнилых элементов. Совершенно ясно, что помимо Гейне, которого мы здесь не касаемся, имелся в виду Гуцков. Если бы даже это обвинение и было справедливым, Мундту полагалось иметь достаточно уважения к своим товарищам по несчастью, чтобы не лить воду на мельницу ограниченности, филистерства и пиетизма 9. Мундт поступает действительно дурно, когда с фарисейским торжеством говорит — слава тебе, господи, что я не таков, как Гейне, Лаубе и Гуцков, и что меня до некоторой степени может уважать если не Германский союз ", то немец­кий религиозный мир!

Что касается Гуцкова, то он находил подлинное удоволь­ствие в полемике. Он использовал все регистры и от аллегро модерато «Литературных эльфов» 78 сразу перешел к аллегро фуриозо фельетонных заметок. Он имел то преимущество перед Мундтом, что мог раскрыть со всей силой его литературные причуды и взять их под обстрел своих всегда заряженных остроумием пушек. Почти не было недели, чтобы он не нанес Мундту хотя бы один удар в журнале «Telegraph». Он умел


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


67


использовать все преимущества, которые дает обладание часто выходящим журналом, когда у противника в распоряжении только журнал, выпускаемый четыре раза в год, да его собст­венные произведения. Особенно примечательно то, что Гуцков наращивал остроту своей полемики и лишь постепенно прояв­лял свое пренебрежение к литературному дарованию Мундта, тогда как последний сразу же после объявления войны, не со­блюдая постепенных переходов, начал обращаться с Гуцковым как с личностью второстепенной.

Обычные уловки политических газет — рекомендация статей того же направления в других печатных органах, под видом признания и похвального беспристрастия протаскивание скры­тых шпилек и т. д. — все это было перенесено в ходе этого спора в литературную сферу. Распространялись ли при этом собственные статьи под видом поступивших со стороны коррес­понденций — сказать, разумеется, невозможно, так как с са­мого же начала к той и другой стороне примкнуло множество услужливых безымянных пособников, которым очень льстило, если их работы принимались за произведения командующего ими генерала. Именно на этих пособников, готовых ценой своего усердия купить себе одобрительную фельетонную заметку, Маргграф возлагает большую долю вины за разгоревшуюся распрю 79.

К концу 1838 г. на арену выступил третий участник спора, на амуницию которого мы теперь должны обратить внимание; это был Кюне. Он давнишний личный друг Мундта и, несомненно, является тем самым Густавом, к которому обращается однажды Мундт в «Мадонне». В его литературном характере много родственного с Мундтом, хотя, с другой стороны, ему, несом­ненно, присущ и некий французский элемент. С Мундтом его особенно связывал общий для них обоих путь духовного форми­рования — через Гегеля и социальную жизнь Берлина, откуда Кюне тоже вынес увлечение личностями и обстоятельствами, а также подлинным изобретателем этих литературных помесей Варнхагеном фон Энзе. Кюне тоже принадлежит к тем, кто восхваляет стиль Варнхагена, упуская из виду, что единственно хорошее в этом стиле сводится, собственно говоря, к подража­нию Гёте.

Основным стержнем литературного облика Кюне является остроумие, тот чисто французский склад ума, в котором изобре­тательность сочетается с живой фантазией. Даже крайнее проявление этого склада — красивая фраза настолько не чу­жда Кюне, что он, напротив, приобрел на редкость мастер­ское умение владеть ею, и его критические статьи, например,


68


Ф. ЭНГЕЛЬС


на второй том мундтовских «Прогулок» («Elegante Zeitung» *, 1838, май), читаешь не без некоторого удовольствия. Разу­меется, довольно часто случается, что эта словесная игра производит неприятное впечатление, и невольно вспоминаются меткие, хотя и избитые слова Мефистофеля 80. Такие витиеватые вещи могут, пожалуй, нравиться в каком-нибудь журнале, но когда такое место попадается в произведении вроде «Характе­ров», то, хоть оно и хорошо читается, под ним не чувствуется никакой реальной основы, а так бывает не раз, и это свидетель­ствует о слишком легкомысленном выборе средств. С другой стороны, именно эта французская легкость делает Кюне одним из наших лучших журналистов, и, несомненно, он мог бы без особого труда, приложив несколько больше усилий, поднять «Elegante Zeitung» значительно выше ее теперешнего уровня. Но удивительно, что Кюне не проявил здесь той живости, кото­рая, казалось бы, особенно соответствует остроте его ума, напоминающей Лаубе.

У Кюне, как критика, особенно ярко проявляются черты уроженца левого берега Рейна. В то время как Гуцков не знает покоя, пока не доберется до сути предмета, и выносит свое суждение исключительно на основании существа дела, не учи­ тывая каких-либо благоприятных и смягчающих побочных обстоятельств, Кюне освзщает предмет лучами своей остроумной мысли, рожденной, правда, в большинстве случаев в результате созерцания объекта. Если Гуцков бывает односторонен, то лишь потому, что он выносит суждение нелицеприятно, с боль­шим учетом слабостей, чем достоинств объекта, и требует от молодых поэтов вроде Бека классических творений. Если Кюне односторонен, то это потому, что он старается охватить все стороны своего объекта с одной точки зрения, не поднимаясь на максимальную высоту, удобную для обозрения. Он оправды­вает игривость «Тихих песен» Бека 31, пожалуй, удачной для характеристики Бека фразой: он — лирик-музыкант.

Далее, у Кюне надо различать два периода: в начале своей литературной карьеры он находился в плену гегелевской доктрины и, как мне кажется, преклонялся перед Мундтом или же разделял его взгляды, причем ему не всегда удавалось сохранить самостоятельность. «Карантин» 38 свидетельствует о первом шаге к избавлению от этих влияний; вполне сложилось мировоззрение Кюне лишь в литературных блужданиях после 1836 года. Для сравнения поэтических тенденций Кюне и Туч­кова напрашиваются два одновременно написанных произведе-

* — «Zeitung für die elegante Welt». Ред.


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


69


ния — «Карантин в сумасшедшем доме» и «Серафина» и. И в каж­дом из них полностью отражается личность автора. В образах Артура и Эдмунда Гуцков воплотил рассудочную и эмоцио­нальную стороны своего характера. Кюне, как начинающий писатель, более непосредственно вложил себя всего в героя «Карантина», показав, как он ищет выхода из лабиринта геге­левской системы. Гуцков, как всегда, не имеет себе равного в остроте зарисовки душевного мира, в психологической моти­вировке; чуть ли не весь роман построен на душевных пережи­ваниях. Благодаря такого рода рассудочному сопоставлению побудительных мотивов, в силу чистого недоразумения сводится на нет всякое спокойное наслаждение также и вкраплен­ными в роман идиллическими ситуациями; и как ни совершенна «Серафини» с одной стороны, с другой — она не удалась. — Кюне, напротив, так и брызжет остроумными рассуждениями о Гегеле, немецком глубокомыслии и моцартовской музыке; он заполняет ими три четверти своей книги и в конце концов вызывает у читателя сплошную скуку и губит этим свой роман. В «Серафине» нет ни одного законченного характера; меньше всего удалось Гуцкову то, к чему он собственно стремился, — показать свое умение изображать женские характеры. Во всех его романах женщины либо тривиальны, как Целинда в «Бла-зедове», либо лишены истинной женственности, как Вали, либо непривлекательны из-за отсутствия внутренней гармонии, как Серафина. Кажется, он сам близок к пониманию этого, когда в «Сауле» вкладывает в уста Михаль такие слова:

Подобно человеческому мозгу,

Ты сердце женское на части расчленить

Умеешь. Показать ты можешь

Все, из чего составлено оно.

Но ни ножом и не сравненьем едким .

В нем искру жизни невозможно уловить *.

То же отсутствие яркой характеристики дает себя чувство­вать и в «Карантине». Герой его не цельный характер, а лишь индивидуальное воплощение переходной эпохи современного сознания, лишенное вследствие этого каких бы то ни было лич­ ных черт. Остальные образы почти все даны без определенности, так что лишь об очень немногих из них можно с полным правом сказать, удались они или нет.

Гуцков давно уже бросял вызов Кюне, но тот отвечал лишь косвенно тем, что чрезмерно выдвигал достоинства Мундта и редко упоминал о Гуцкове. Но в конце концов выступил

К. Гтт*. «Царь Саул»< Акт 3, сцена первая. Ред.


70


<t>. ЭНГЕЛЬС


и Кюне, на первых порах спокойно, скорее критически, чем по­лемически; он назвал Гудкова любителем полемики, но больше не захотел признать никаких его литературных заслуг; вскоре, однако, Кюне в свою очередь перешел в наступление в такой форме, которой от него никто не ожидал, в статье «Новейшие романы Гуцкова»82. С большим остроумием он изобразил в карикатурном виде дуализм Гуцкова, доказав это на приме­рах из его произведений; но наряду с этим он нагромоздил столько недостойных выпадов, необоснованных утверждений и плохо замаскированных, наспех состряпанных выводов, что Гудков лишь получил преимущества от этой полемики. Он отве­тил краткой ссылкой на «Jahrbuch der Literatur» за 1839 г. (почему до сих нор не вышел в свет ежегодник за 1840 г.?), в котором была напечатана его статья о новейших литературных разногласиях. Тактика, которая заключалась в том, чтобы своим беспристрастным тоном завоевать симпатии, была достаточно умна, а выдержка, которую проявил Гудков в этой статье, заслуживает признания. Пусть не все в ней вполне удовлетво­рительно, пусть он, в частности, слишком поверхностно раз­делался с Кюне, которому нельзя отказать в значительном влиянии на нынешнюю литературу и в несомненном, хотя и не вполне еще выявленном в «Монастырских новеллах» 83 таланте в области исторического романа. Но это Гуцкову легко можно простить, поскольку противники поступили точно так же и даже перещеголяли его.

Однако этот выпуск «Jahrbuch der Literatur» таил в себе зачаток нового раскола, а именно «Швабское зеркало» Гейне 84. Как это все произошло, знают лишь немногие из самих участ­ников; лучше обойти эту прискорбную историю молчанием. Неужели Гейне не соберет в ближайшее время требуемое количество листов, чтобы выпустить не подлежащую цензуре книгу, в которую «Швабское зеркало» войдет в неурезанном виде? Тогда, по крайней мере, можно будет увидеть, что сак­сонская цензура сочла нужным вычеркнуть и действительно ли нанесенные увечья можно поставить в вину цензурным властям. Достаточно сказать, что война снова вспыхнула, а Кюне повел себя неразумно, приняв глупейшую статью о «Сэведже» и сопро­водив заявление доктора Виля (появление которого в «Elegante» так же мало можно было ожидать, как если бы Бек послал в «Telegraph» заявление против Гуцкова) собачьей народней, которую противная сторона, в свою очередь, отвергла громким лаем 85. Вся эта собачья история — позорнейшее пятно на всей современной полемике: если наши литераторы начнут обходиться друг с другом по-звериному и применять на прак-


СОВРЕМЕННАЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ


71


тике законы естественной истории, то немецкая литература скоро уподобится зверинцу и долгожданный литературный мес­сия станет брататься с Мартином и ван Амбургом.

Чтобы не дать заглохнуть уже ослабевающей полемике, некий злой демон вновь раздул распрю между Гуцковым и Беком. Относительно Бека я уже высказал свой взгляд в другом месте *, но, откровенно признаюсь, не без пристрастия. Регресс, который Бек обнаружил в «Сауле» и «Тихих песнях», заставил меня отнестись недоверчиво и несправедливо к «Ночам» и «Стран­ствующему по:>ту». Мпе бы не следовало писать ту статью, а тем более помещать се в журнале, который ее опубликовал. Во исправление высказанного мною суждения позволю себе сказать, что прошлое Бека — «Ночи» и «Странствующего поэта» я, разу­меется, признаю; но я согрешил бы против своей критической совести, если бы Fie охарактеризовал его «Тихие песни» и пер­вый акт «Саула» как шаг назад. Промахи в первых двух про­изведениях Бека были неизбежным следствием его молодости, и можно было рассматривать'нахлынувшие на него образы и не совсем зрелые, разбросанные мысли как проявление избытка сил и, во всяком случае, таланта, от которого следовало ожидать многого. — И вот на смену этим пламенным образам, этой необуз­данной юношеской силе в «Тихих песнях» приходит утрата тонуса, вялость, которых от Бека меньше всего можно было ожидать. Таким же лишенным силы был и первый акт «Саула». Но, быть может, эта слабость лишь естественное преходящее следствие минувшего перенапряжения, и следующие акты «Саула» возместят все недостатки первого. Нет, Бек — поэт, и критика при самом резком и справедливом порицании должна быть осторожна в предвидении будущих творений. Такого уважения заслуживает каждый подлинный поэт; и я вовсе не хотел бы прослыть врагом Бека, так как охотно сознаюсь, его поэтическим произведениям я обязан самыми разнообразными и устойчивыми побуждениями.

Гуцкову и Беку можно было бы обойтись и без этого спора. Нельзя отрицать, что Бек, разумеется, невольно, при написа­нии своего «Саула» до некоторой степени пошел за Гуцковым, при этом пострадала отнюдь не его порядочность, а лишь его-оригинальность. Гуцков, вместо того чтобы этим возмущаться, должен бы скорее чувствовать себя польщенным. А Беку, вместо того чтобы подчеркивать оригинальность своих образов, кото­рую никто не брал под сомнение, хотя он и должен был — как он это сделал — поднять брошенную ему перчатку, следовало первый акт своей пьесы переработать, что он, надеемся, сделает.

• См. настоящий том, стр. 20—25. Ред.


72


Ф. ЭНГЕЛЬС


Гудков теперь занял позицию, враждебную всем лейпциг­ским литераторам, и резко преследует их своими фельетонными остротами. Он видит в них хорошо организованную банду разбойников, которая преследует его и литературу всеми воз­можными средствами. Но он, право, поступил бы правильнее, если бы вел против них войну иначе, раз уж он не хочет от нее отказываться. Личные связи и их влияние на общественное мнение в лейпцигской литературной среде неизбежны. И пусть Гуцков сам спросит себя, всегда ли он был свободен от этого, к сожалению, подчас неминуемого греха, или стоит ему напом­нить о некоторых его франкфуртских знакомствах? Если «Nord­licht», «Elegante» и «Eisenbahn» иногда сходятся в своих сужде­ниях, можно ли этому удивляться? Термин клика в таком случае совершенно неуместен.

Таково нынешнее положение вещей. Мундт отошел в сторону и не участвует больше в распре; Кюне тоже достаточно сыт этой вечной войной; скоро и Гуцков, наверное, поймет, что его поле­мика в конце концов наскучит публике. Мало-помалу они начнут проявлять себя в романах и драмах, обнаружат, что грозный фельетон не может служнть критерием в оценке журнала, что образованные люди нации отдают предпочтение не наиболее яростному полемисту, а лучшему поэту; они привыкнут к спо­койному сосуществованию и, быть может, вновь научатся ува­жать друг друга. Пусть возьмут в пример поведение Гейне, который, несмотря на разногласия, не делает секрета из своего уважения к Гуцкову. Пусть при сравнительной оценке своих достоинств руководствуются не субъективной меркой, а пози­цией молодежи, которой рано или поздно будет принадлежать литература. Пусть у «Hallische Jahrbücher» научатся тому, что полемика должна заостряться только против пережитков минув­шего, против теней покойников. Пусть помнят, что в противном случае между Гамбургом и Лейпцигом могут встать во весь рост такие литературные силы, которые затмят их полемиче-1 ский фейерверк. Гегелевская школа в лице ее самых молодых, вольных побегов и главным образом так называемое молодое поколение идут к объединению, которое окажет самое значи­тельное влияние на развитие литературы. В лице Морица Карьера и Карла Грюна это объединение уже совершилось.

Написано Ф. Энгельсом

в марте мае 1840 г. Печатается по тексту газеты

Напечатано в «Mitternachtzeitung Перевод с немецкого

für gebildete Leser» ММ SI —54, S3 —87; 26, 27, SO и SI марта, 21, 22, 25, 26 и 28 мая 1840 г.

Подпись: Фридрих Освальд


[ 7.3

[ОБ АНАСТАЗИУСЕ ГРЮНЕ]

Сейчас, когда Анасхазиус Грюн выступает претендентом на должность камергера, невольно вспоминаются стихи, которые он опубликовал два года назад в « Elegante» *. Стихотворение называлось «Отступничество» 86 и заканчивалось следующими строками:

Под знаменем тем не увидишь меня, Пока я здоров, никогда... Увидишь — то значит, что болен я Иль даже умер — да, да! Уж лучше мертвым считай ты меня, Ведь бывает куда тяжелей Проходить живому мимо плиты, Плиты надгробной своей.

Это звучит почти как предчувствие.

Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журнала

в первой половине апреля 1840 г.

Перевод с немецкого
Напечатано в журнале _,

« Telegraph für Deutschland» M 61, Ha Русском языке публикуется впервые

апрель 1840 г.

Подпись: Ф. О.

• — «Zeitung für die elegante Welt». Ред.


74 ]

ЛАНДШАФТЫ

На долю Эллады выпало счастье увидеть, как характер ее ландшафта был осознан и религии ее обитателей. Эллада — страна пантеизма. Все ее ландшафты охвачены — или, по мень­шей мере, были охвачены — рамками гармонии. И все же каждое ее дерево, каждый источник, каждая гора слишком рельефно выступают на передний план, ее небо чересчур сине, ее солнце чересчур ослепительно, ее море чересчур великолепно, чтобы они могли удовлетвориться суровым одухотворением воспетого Шелли Spirit of nature *, какого-то всеобъемлющего Пана; каждая отдельная часть природы в своей прекрасной завершенности претендует на собственного бога, каждая река требует своих нимф, каждая роща — своих дриад; так созда­валась религия эллинов. Другие местности не были так счаст­ливы; ни один народ не сделал их основой своей веры, и они должны ждать поэта, который пробудит к жизни дремлющего в них религиозного гения. Когда вы находитесь на вершине Драхенфельза или Рохусберга у Бингена и смотрите вдаль поверх благоухающих виноградников Рейнской долины на далекие голубые горы, сливающиеся с горизонтом, на зелень нолей и виноградников, облитую золотом солнца, и синеву неба, отраженную в реке, — тогда небо во всем своем сиянии склоняется к земле и глядится в нее, дух погружается в мате­ рию, слово становится плотью и живет среди нас — это вопло­ щенное христианство. Полную противоположность этому пред­ставляет собой северогерманская степь; там нет ничего, кроме

* — духа природы; пантеистический образ-символ из поэмы «Королева Маб» л других произведений Шелли. Ред.


ЛАНДШАФТЫ


75


высохших стеблей и жалкого вереска, который в сознании своей слабости не осмеливается подняться с земли; то тут, то там можно встретить некогда стойкое, а теперь разбитое молнией дерево; и чем безоблачнее небо, тем резче обособляется оно в своем самодовольном великолепии от бедной, проклятой земли, лежащей перед ним в рубище и пепле, тем более гневно глядит его солнечное око на голый, бесплодный песок: здесь представлено иудейское мировоззрение.

Степь бранили немало, вся литература * полна проклятиями ей и пользуется ею, как в «Эдипе» Платена 87, лишь в качестве предмета сатиры. Но почему-то пренебрегли тем, чтобы обна­ружить ее редкие привлекательные черты, ее скрытое поэтиче­ское очарование. В самом деле, нужно вырасти в прекрасной местности, среди гор и лесистых вершин, чтобы как следует почувствовать ужас и безнадежность северогерманской Сахары и в то же время любовно искать скрытые, подобно ливийскому миражу, не всегда видимые красоты этого края. Подлинная проза Германии представлена только картофельными полями правого берега Эльбы. Но родина саксов, этого наиболее бо­гатого подвигами германского племени, поэтична и в своей пустынности. В бурную ночь, когда облака, точно привидения, окружают луну, когда собаки издали заливаются лаем, умчи­тесь на бешеном коне в бескрайнюю степь, скачите во весь опор по выветрившимся гранитным глыбам и по могильным курганам. Вдали, отражая лунный свет, сверкает вода болот, над ними мерцают блуждающие огоньки, рев бури жутко раз­дается над широкой равниной; земля под вами дрожит и вы чувствуете, что попали в царство немецких народных сказаний. Только с тех пор как я узнал северогерманскую степь, я по-настоящему понял «Детские и семейные сказки» братьев Гримм 88. Почти на всех этих сказках заметен отпечаток того, что они возникли здесь, где с наступлением ночи исчезает все человеческое, и жуткие, бесформенные создания народной фантазии носятся над землей, пустынный вид которой наводит страх даже в ясный полдень. Они — воплощение чувств, которые охватывают одинокого жителя степи, когда он в такую бурную ночь шагает по своим родным местам или же с высо­кой башни созерцает их пустынную гладь. Тогда перед ним снова встают впечатления, сохранившиеся с детства от бурных степных ночей, и претворяются в сказки. На Рейне или в Шва­бии вы не подслушаете тайны возникновения народных ска­зок, между тем как здесь каждая грозовая ночь, — озаренная

* В третьем томе «Блазедова» *4 старик вступается за степь.


76


Ф. ЭНГЕЛЬС


молниями ночь, говорит Лаубе, — твердит об этом громовыми раскатами.

Паутинка моей апологии степи, уносимая ветром, могла бы протянуться дальше, если бы вдруг она не запуталась, зацепив­шись за несчастный, выкрашенный в ганноверские государст­венные цвета * дорожный столб. Я долго размышлял о значении этих цветов. Королевско-прусские цвета совсем не выражают того, что хочет в них найти Тирш в своей скверной прус­ской песне 89; но все же своей прозаичностью они напоминают о холодной, бессердечной бюрократии и обо всем том, что далеко не представляется привлекательным в пруссачестве для жителя Рейнской области. Резкий контраст между черным и белым можно рассматривать как аналогию отношений между королем и подданными в абсолютной монархии, а так как в сущности, согласно Ньютону, белое и черное вовсе не цвета, то они могут означать, что лояльный образ мыслей в абсолютной монархии это тот, который вообще не придерживается никакого цвета. Веселый красный и белый флаг ганзейцев был не плох, по крайней мере, в прошлом; французский esprit ** сверкает в трехцветном знамени, цвета которого присвоила себе и флегма­тическая Голландия, вероятно, для того, чтобы посмеяться над самой собой; однако самое красивое и многозначительное из всех — это все-таки, несомненно, злополучное немецкое трехцветное знамя. Но ганноверские цвета! Вообразите себе щеголя, который целый час в своих белых Inexpressibles ***, не разбирая дороги, бегал по канавам и только что вспахан­ным полям, вообразите себе соляной столб Лота 90, — пример былого ганноверского Nunquam retrorsum****, назидательный для многих, — вообразите себе, что невоспитанная бедуинская молодежь забросала глиной этот достопочтенный памятник, и перед вами ганноверский пограничный столб. Или, быть может, белое означает невинный государственный закон, а желтое — грязь, которой его забрызгали некие продажные перья?

Если бы я попытался определить религиозный характер, присущий той или иной местности, то голландские ландшафты по существу кальвинистские. Сплошная проза, невозможность какого-либо одухотворения, которая тяготеет над голландским пейзажем, серое небо, которое одно только и может подходить

* — желтый и белый. Ред. •* — ум. Ред.

*** — невыразимых. Ред.

• ••* — Никогда не отступать (надпись на ганноверском гербе, изобража­ющем вздыбленного коня). Ред.


ЛАНДШАФТЫ


77


к нему, — все это вызывает те же впечатления, какие оставляют в нас непогрешимые решения Дордрехтского синода 91. Ветря­ные мельницы, единственные движущиеся предметы в этом ландшафте, напоминают об избранниках предопределения, которые одни лишь движимы дыханием божественной благодати; все остальное пребывает в «духовной смерти». И Рейн, подобно стремительному, живому духу христианства, теряет в этой засохшей ортодоксии свою оплодотворяющую силу и совершенно мелеет! Такими представляются голландские берега Рейна, рассматриваемые с реки; говорят, что другие районы страны красивее, но я их не знаю. — Роттердам, с его тенистыми набережными, каналами и судами, кажется провинциалам из внутренней Германии настоящим оазисом; здесь понимаешь, как вслед за уходящими фрегатами фантазия Фрейлиграта могла уноситься вдаль, к более прекрасным берегам. А дальше опять проклятые Зеландские острова — ничего, кроме камыша и плотин, ветряных мельниц, церковных башен с их колоколь­ным перезвоном, и между этими островами пароход часами выводит свои зигзаги!

Но какое блаженное чувство охватывает нас, когда мы, наконец, выбираемся из филистерских плотин, из туго затя­нутой кальвинистской ортодоксии на простор свободного духа! Исчезает Хельфутслёйс, справа и слева берега Ваала погру­жаются в бурные, все выше вздымающиеся волны, желтый от песка цвет воды сменяется зеленым, — забудем теперь то, что осталось позади, и устремимся радостно в темно-зеленые, про­зрачные воды!

Обиды злого рока

Ты, наконец, забудь!

Перед тобой широко

Открыт свободный путь.

Гляди! Склонен бездонный

Над морем небосвод;

Меж них ты — раздвоенный —

Как мнишь найти проход?

К земле в томленьи страстном Приникнул небосклон; Он плотию прекрасной Блаженно опьянен. Волны порыв влюбленный Вздымает бурно грудь; — А ты, ты раздвоенный — Как завершишь свой путь?

4 м. и э., т. 41


78


Ф. ЭНГЕЛЬС


С благим, бессмертным богом Мир сочетай навек, И их любви залогом Явился человек. Бог несказанным чудом^ Живет в груди твоей: Достойным будь сосудом И божий дух лелей!

Ухватись за канаты бугшприта и смотри на волны, когда, рассекаемые килем, они подбрасывают вверх белую пену брызг, взлетающую высоко над твоей головой; смотри на далекую, зеленую поверхность моря, где вечно неугомонные вздымаются пенящиеся гребни волн, где солнечные лучи попадают в твои глаза, отражаясь от тысяч пляшущих зеркал; где зелень моря сливается с зеркальной синевой неба и золотом солнца в единый чудесный цвет, — и тогда исчезнут для тебя все мелочные заботы, все воспоминания о врагах света и их коварных проис­ ках, и ты растворишься в гордом сознании свободного, бесконеч­ного духа! С этим сравнимо только одно впечатление, испытан­ ное мной: когда впервые предо мной раскрылась идея божества последнего философа *, эта грандиознейшая мысль XIX века, меня охватил такой же блаженный трепет, на меня точно пах­ нуло свежим морским ветром, веющим с чистого неба; глубины спекулятивной философии разверзлись предо мной точно без­донное море, от которого не может оторваться устремленный в пучину взор. Мы живем, действуем и существуем в боге! На море мы начинаем сознавать это; мы чувствуем, что все вокруг нас и мы сами пронизаны дыханием божьим: вся при­рода так близка нам, волны так доверчиво кивают нам, небо так любовно простирается над землей, а у солнечного света такой неописуемый блеск, что кажется, будто можно схватить его руками.

Солнце закатывается на северо-западе; слева от него из моря поднимается блестящая полоса' — побережье Кента, южный берег Темзы. На море ложатся уже туманы сумерек, только на западе небо и море окрашены в пурпур вечерней зари; на востоке небо густо-голубого цвета, и на его фоне уже ярко горит Венера; на юго-западе по горизонту тянется Маргет, в окнах его домов отражается вечерняя заря — длинная золо­тая полоса в волшебном сиянии. Теперь машите шапками и приветствуйте свободную Англию радостными криками и пол-

• — очевидно, Гегеля. Ред.


ЛАНДШАФТЫ


79


ными стаканами. Спокойной ночи, до приятного пробуждения в Лондоне!

Вы, жалующиеся на прозу железных дорог, которых вы никогда не видели, садитесь в поезд, идущий из Лондона в Ли­верпуль. Если есть на свете страна, созданная для того, чтобы проноситься через нее по железной дороге, то это Англия. Здесь нет ослепительных красот, нет колоссальных массивов скал, это страна мягких, волнистых холмов, страна, которая при английском, всегда не слишком ярком солнечном освещении, полна дивного очарования. Изумляешься многообразию соче­таний, созданных из простых элементов; из нескольких холмов, поля, деревьев, пасущегося скота природа создает тысячи прелестных ландшафтов. Своеобразную красоту придают пей­зажу деревья, рассаженные в одиночку и группами по полям, так что вся местность несколько напоминает парк. Затем идет туннель, оставляющий на несколько минут вагон во мраке и переходящий в лощину, из которой внезапно снова вырываешься на смеющиеся, солнечные поля. В одном месте дорога проходит по виадуку через обширную долину; глубоко внизу лежат города и деревни, леса и луга, между которыми извивается речка; направо и налево горы, очертания которых тают в отда­лении, а в очаровательной долине волшебное освещение — полутуман, полусолнечный свет. Но едва только успеешь окинуть взглядом чудесную местность, как уже попадаешь в обнаженную лощину и имеешь возможность воссоздать в своем воображении магическую картину. И так продолжается до тех пор, пока не наступит ночь и сон не смежит уставших от созер­цания глаз! О, какая богатая поэзия таится в провинциях Бри­тании! Часто кажется, что ты живешь в golden days of merry England * и вот-вот увидишь Шекспира, крадущегося в ку­старниках за чужой дичью с ружьем за плечом, или же удив­ляешься, что на этой зеленой лужайке не разыгрывается в дей­ствительности одна из его божественных комедий. Ибо где бы ни происходило в его пьесах действие — в Италии, Франции или Наварре, — по существу перед нами всегда merry England, родина его чудаковатых простолюдинов, его умничающих школьных учителей, его милых необыкновенных женщин; по всему видно, что действие может происходить только под английским небом. Лишь в некоторых комедиях, как например, «Сон в летнюю ночь», в характерах действующих лиц чувст­вуется так же сильно, как в «Ромео и Джульетте», влияние южного климата.

* — золотые дни веселой Англии. РеЭ.


80


Ф. ЭНГЕЛЬС


Но вернемся к нашему отечеству! Живописная и романти­ческая Вестфалия рассердилась на своего сына Фрейлиграта, который совершенно забыл ее, правда, ради гораздо более живописного и романтического Рейна; утешим ее несколькими любезными словами, чтобы терпение ее не лопнуло раньше, чем появится второй выпуск 92. Вестфалия отделена горными цепями от Германии и открыта лишь со стороны Голландии, — точно ее вытолкнули из Германии. И все же дети ее — настоя­щие саксонцы, верные, добрые немцы. В этих горах имеются восхитительные места: на юге — долины Рура и Ленне, на востоке — долина Везера, на севере — горная цепь от Миндена до Оснабрюка — повсюду богатейшие виды, и только в центре страны скучный песок равнины, то и дело проглядывающий сквозь траву и злаки. А затем старые, прекрасные города, прежде всего Мюнстер с его готическими церквами, с аркадами рынка, с Аинеттой Элизабет фон Дросте-Хюльсхофф и Левином Шюккингом. Последний, с которым я имел удовольствие позна­комиться там, любезно указал мне на стихотворения упомяну­той дамы 83, и я не могу пропустить случая, чтобы не взять на себя часть вины, которая падает на немецкую публику по отношению к этим стихам. Здесь липший раз подтвердилось, что хваленая немецкая основательность достаточно легкомыс­ленно относится к оценке стихотворений. Книгу стихов пере­листывают, рассматривают, гладок ли стих, хороши ли рифмы, легко ли понимается содержание и богато ли оно сильными или, во всяком случае, эффектными образами, — и приговор готов. Но стихотворения, подобные этим, в которых прояв­ляются глубокое чувство, нежность и оригинальность в описа­ниях природы, не уступающие поэзии Шелли, смелая байронов-ская фантазия, правда, в облачении несколько застывшей формы и не свободного от провинциализмов языка, — такие произведения проходят незамеченными; у кого будет охота читать их несколько медленнее, чем это делается обычно? Ведь стихи берут в руки лишь тогда, когда наступает час после­обеденного отдыха, а красота их могла бы только нарушить сон! К тому же наша поэтесса — верующая католичка, а разве протестант позволит себе заинтересоваться таким автором! Но дело в том, что если пиетизм делает смешным Альберта Кнаппа — этого мужа, магистра, старшего адъюнкт-пастора, — то детская вера к лицу фрейлейн фон Дросте. Религиозное свобо­домыслие — вещь рискованная для женщин. Такие женщины, как Жорж Занд, как подруга Шелли * — редкое явление;

* Мэри Уолстонкрафт-Шелли, урожденная Годвин. Ред.


ЛАНДШАФТЫ


81


скепсис слишком легко разъедает женский характер и придает рассудку большую силу, чем это годится для женщин. Но если идеи, за которые боремся мы, дети нового времени, истинны, то недалека уже пора, когда женское сердце начнет биться за идеалы современного духа так же горячо, как оно сейчас бьется за набожную веру отцов, — и лишь тогда наступит победа нового, когда молодое поколение станет его впитывать вместе с молоком матери.

Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом с конце июня июле 1840 г.

Напечатано в журнале «Telegraph

fur Deutschland» MM 122 и 123;

июль и август 1840 г.

Подпись: Фридрих Освальд


82 ]

[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]

ТЕАТР. ПРАЗДНИК КНИГОПЕЧАТАНИЯ

Бремен, июль

Насколько мне известно, ни один из видных журналов не держит в Бремене постоянного корреспондента. Из этого Con ­ sensus gentium * можно было бы легко заключить, что здесь не о чем писать, однако это не так; у нас имеется театр, в кото­ром еще недавно гастролировали друг за другом Агнесса Шебест, Каролина Бауэр, Тихачек и г-жа Шрёдер-Девриент. Их репертуар по своей солидности может соперничать с репер­ туаром некоторых других более знаменитых актеров. Здесь уже ставились «Ричард Сэведж» Гуцкова 58 и «Модный фанатизм» Блю­ма 94. О первой из этих двух пьес уже и так слишком много говорилось. Я считаю, что появившаяся недавно в «Hallische Jahrbücher» рецензия на эту пьесу 85, за вычетом частых выпа­дов, содержит значительную долю истины, а именно: основной недостаток произведения заключается в том, что отношения между матерью и ребенком, не являясь свободными, никогда не могут быть положены в основу драмы. Быть может, Гудков уже и раньше видел свою ошибку, но он был прав, когда не отказался из-за этого от постановки спектакля, поскольку, если он желал одной-единственной пьесой проложить себе путь на сцену, он должен был пойти на уступки укоренившейся театральной рутине,уступки, которые он мог бы позже, в случае, если бы его план удался, взять назад. Он должен был построить свою пьесу на оригинальном фундаменте, хотя бы этот фунда­мент и не мог противостоять поэтической критике, даже если его сцены грешили погоней за эффектами и мелодраматичностью. Можно критиковать «Ричарда Сэведжа», можно его отвергать, но необходимо также признать, что Гуцков продемонстрировал

• — общего согласия. Реф.


Корреспонденций из Времена


83


в нем свой драматический талант. — О «Модном фанатизме» Блюма я не стал бы говорить, если бы многие журналы не раструбили об этой пьесе, как о «современной». В ней, однако, нет решительно ничего современного — ни в характерах, ни в действиях, ни в диалоге. Правда, заслуга Блюма заключается в том, что у него хватило мужества вывести на сцену пиетизм 9, но столь легковесным манером нельзя справиться с этим выви­хом христианства. Пора уже перестать видеть в пиетизме обман, алчность или утонченную чувственность; от таких преувели­чений и крайностей, которые проявились в Кенигсберге, от таких злоупотреблений, которые позволил себе Стефан из Дрез­дена, настоящий пиетизм решительно отворачивается. Когда Стефан со своей несчастной компанией был здесь, собираясь отплыть в Новый Орлеан, и еще ни у кого не было ни малейшего морального подозрения по отношению к нему, я сам видел, с каким недоверием отнеслись к нему местные пиетисты. Кто желает писать об этом направлении, пусть зайдет когда-нибудь к «квакерам», как их здесь называют, и увидит, с какой любовью идут эти люди навстречу друг другу, как скоро возникает дружба между двумя совершенно чужими людьми, которые не знают друг о друге ничего, кроме того, что они «верующие», с какой уверенностью, каким постоянст­вом, какой решительностью идут они своим путем, с каким тонким психологическим тактом умеют они раскрывать все свои маленькие недостатки, и я убежден, что он уже не напишет «Модного фанатизма». Упреки, которые расточаются пиетизму в этом спектакле, столь же неправильны, как неправ пиетизм в своем отношении к свободным идеям нашей эпохи. — Поэтому то единственное, на что обратил внимание местный пиетизм в этой пьесе, выразилось в вопросе: не было ли в ней «греховных речей»? Праздник Гутенберга отмечался и здесь, в ultima Thule * немецкой культуры, и притом более весело, чем в обоих других ганзейских городах. Печатники уже в течение многих лет еженедельно откладывали малую толику из своего заработка, дабы достойно отметить этот торжественный день. Еще забла­говременно был образован комитет, но и здесь проведение праздника все же встретило трудности по вине государства. Возникли мелкие интриги, большей частью личного порядка, без которых невозможно обойтись в таких маленьких государ­ствах, некоторое время обо всей затее вообще ничего не было

• — далекой Фуле (Фула — сказочная островная страна на крайнем Севере, ' упоминаемая в античных легендах. В переносном смысле выражение «ultima Thule» употребляется для обозначения далекой окраины. Оно встречается, в частности, в поэ­ме Вергилия «Георгики»). Ред.


84


Ф. ЭНГЕЛЬС


слышно, и создалось впечатление, что в лучшем случае состоится лишь «Праздник ремесленников». Только накануне торжества интерес к нему стал всеобщим, появилась программа. Профессор Вильгельм Эрнст Вебер, известный своими прекрасными пере­водами древних классиков и комментариями к немецким поэтам, произнес речь в актовом зале и привлек внимание всех к наме­ченному на следующий день празднику, так что главы торговых фирм были в нерешительности, не подарить ли им на завтра своим конторщикам свободных полдня. Праздничный день настал, все корабли на Везере подняли флаги, а на нижнем конце города стояли два корабля, верхушки мачт которых были соединены гирляндой из бесчисленного множества флагов и образовали как бы огромные триумфальные ворота. На одном из этих кораблей стояла единственная имевшаяся в распоря­жении пушка, из которой палили весь день с утра до вечера. Комитет вместе со всеми печатниками образовал торжественное шествие, которое направилось в церковь, а оттуда — к только что построенному пароходу «Гутенберг», прекраснейшему из кораблей, которые когда-либо плавали по Везеру, с белоспеж-ным, инкрустированным золотом корпусом. Для своего первого плавания он был празднично украшен венками и флагами. Участники шествия поднялись на борт, проехали под музыку и пение вверх по Везеру и остановились у моста, где был испол­нен хорал и один из печатников произнес речь. В то время как все участники празднества на борту вкушали завтрак, который дал по этому поводу один из владельцев корабля, г-н Ланге из Вегезака, «Гутенберг» со скоростью, которая делала честь его строителям, проплыл через ворота из флагов и дошел до Ланкенау, увеселительного места ниже города, а тысячи людей на мосту и на набережной кричали ему вслед «Ура!». Благодаря этому торжественному шествию и поездке по Везеру празднику был придан народный характер, но в еще большей степени это было достигнуто сначала ограниченной, а позже свободной раздачей билетов в специально снятый на этот вечер и иллюми­нированный городской сад, куда после праздничного обеда направился комитет. Здесь праздник завершился музыкой, бле­ском огней, о-сотерном, сен-жюльеном и шампанским.

ЛИТЕРАТУРА

Времен, июль

В остальном жизнь здесь довольно однообразная и типично провинциальная; haute volée *, то есть семьи патрициев и денежной аристократии, отправляются летом в свои имения,

* — люди высокого полета. Ред.


КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА


85


дамы среднего сословия даже в это прекрасное время года не могут оторваться от кружка своих друзей за чайным столом, где они играют в карты и чешут языки, а купечество изо дня в день посещает музеи, биржу или свой союз, где беседуют о ценах на кофе и табак и о переговорах с Таможенным сою­зом . Театр посещается плохо. — В текущей литературе нашего общего отечества здесь участия не принимают, придер­живаются в основном взгляда, что Гёте и Шиллер заложили последние камни в свод немецкой литературы, хотя и признают, что романтики его позже несколько украсили. Состоят в читательском кружке, частично ради моды, частично для того, чтобы иметь возможность с удобством провести сиесту за журналом, однако интерес возбуждает лишь скандал и все, что говорится в газетах о Бремене. У большинства образован­ных людей эта апатия вызвана, разумеется, недостатком вре­мени для досуга, ибо особенно купцы вынуждены постоянно думать о своем деле, а оставшиеся у них свободные часы зани­мает этикет, посещения обычно весьма многочисленных родст­венников и т. д. Однако тут существует и обособленная ли­тература; с одной стороны, это брошюры, большей частью о богословских спорах, с другой — периодические издания, кото­рые достаточно хорошо расходятся. Прекрасно осведомленная, редактируемая с большим тактом « Bremer Zeitung» поль­зуется значительной славой в широком кругу читателей, кото­рый за последнее время сузился из-за ее непроизвольного вмеша­тельства в политическую жизнь соседнего государства. Статьи газеты на западноевропейские темы написаны остро, хотя и не грешат особым свободомыслием. Приложение к газете, журнал «Bremisches Conversationsblatt», пытался представлять Бре­ мен в современной немецкой литературе и помещал остроумные статьи профессора Вебера и д-ра Штара из Ольденбурга. Стихи поставлял Николаус Делиус, талантливый молодой фило­лог, который мог бы постепенно завоевать себе почетное место и как поэт. Однако вербовать сколько-нибудь значительных сотрудников за пределами города оказалось слишком тяжело, и журнал прекратил существование из-за недостатка материалов. Другой журнал, «Patriot», который стремился стать достой­ ным органом, посвященным обсуждению местных тем, и одно­ временно достигнуть большей значимости в эстетическом отно­шении, чем маленькие местные газеты, скончался в промежуточ­ ном положении между беллетристическим изданием и местной газетой. Большей выносливостью могут похвастаться малень­кие местные газеты, питающиеся скандалами, спорами ме­жду актерами, городскими сплетнями и т. п. Особенно редкую


86


Ф. ЭНГЕЛЬС


известность заслужила газета «Unterhaltungsblatt» * с помощью своих многочисленных сотрудников (почти каждый конторщик может похвалиться тем, что написал для «Unterhaltungsblatt» несколько строчек). Если в театре из скамьи торчит гвоздь, если в купеческом союзе не купили какую-нибудь брошюру, если пьяный рабочий табачной фабрики веселился ночью на улице, если сточная канава недостаточно очищена — первый, кто обращает на это внимание, — это «Unterhaltungsblatt». Если офицер гражданской гвардии считает себя вправе, в силу своих полномочий, проехать верхом по пешеходной дорожке, он может быть уверен, что в следующем номере газеты будет поставлен вопрос, имеет ли право офицер гражданской гвардии ездить верхом по пешеходной дорожке. Можно назвать эту превосходную газету провидением Бремена. Главный ее сотруд­ник — Кришан Трипстеерт. Под этим псевдонимом там печа­таются стихи на нижненемецком наречии. Для нижненемецкого наречия было бы лучше, если бы его вообще отменили, как этого требовал Винбарг, чем позволить Кришану Трипстеерту злоупотреблять им в своих стихотворениях. Остальные местные печатные органы слишком ординарны, чтобы называть их имена широкой публике. Особняком от них стоит «Bremer Kirchenbote», пиетическо-аскетический журнал, редактируемый тремя про­поведниками, куда время от времени поставляет материал Крум-махер, известный сочинитель притч**. Журнал так усердствует, что цензуре часто приходится вмешиваться, — причем, прини­мая во внимание то одобрение, которое общее направление журнала находит в высоких кругах, это происходит лишь в крайних случаях. Он постоянно полемизирует с Гегелем, «отцом современного пантеизма», и «его учеником, холодным, как лед, Штраусом», а также с каждым рационалистом, который появляется в радиусе десяти миль 97. В следующий раз я рас­скажу кое-что о Бремерхафене и о социальных условиях в Бремене.

Написано Ф. Энгельсом в июле 1840 г. Печатается по тексту газеты

Напечатано в газете »Morgenblatt Перевод с немецкого

für gebildete Leser» MM 181 и 182;

30 и 31 июля 1840 г. На русском языке публикуется впервые

Подпись : Ф . О .

* — «Bremisches Unterhaltungsblatt». Ред. Фридрих Адольф Круммахер. Ред,


ВЕЧЕР

To - morrow comes Shelley *

1

Сижу в саду, — склонившегося дня Светило кануло внезапно в волны, И пляшут в облаках, веселья полны, Златые брызги алого огня. Цветы уныло опустили взоры, Дневных лучей веселый свет погас, Лишь меж дерев поют в вечерний час Беспечных птиц приветливые хоры. На гребне вод недвижны пароходы, Проплывшие широкий океан; Колебля мост и уходя в туман, Усталые влачатся пешеходы. В бокале бродит пенистый напиток, Передо мной — творенья Кальдерона; И я, как бражник, чую сил избыток, Вина и слова мощью опьяненный.

2

Уже бледней вечерняя заря, Лишь миг, — уже грядет заря свободы; Вот вспыхнет солнце, пурпуром горя, Минует ночь, а с ней — ее невзгоды. Тогда взрастет цветов младое племя Не только там, где мы бросали семя, — Цветущим садом станет вся земля,

* — День завтрашний придет! Шелли. »Королева Маб». Рев.


Пернатые, что в зелени вершин

Восход зари стоустно возвещают

И ведают, когда главы склоняют

Громады влажных туч на дно долин,

Что солнце снова на престол восходит, —

Так и поэты в стройном хороводе;

Их слово вольный ветер разнесет,

Он с вольным словом свяжет свой полет.

Певцы стоят не у дворцовых башен,

Дворцы в развалинах давно лежат;

С дубов, которым натиск бурь не страшен,

Они на солнце радостно глядят,

Хотя бы света луч, давно желанный,

Их ослепил, рассеявши туманы;

И я один из вольных тех певцов,

Дуб — это Берне, бывший мне поддержкой,

Когда гонители, в тисках оков,

Германию пятой сдавили дерзкой.

Да, я одна из этих смелых птах,

Плывущих в море вольного эфира;

Пусть воробьем я буду в их глазах,

Я лучше буду воробьем для мира,

Чем заключенным в клетку соловьем,

Для развлеченья взятым в барский дом.


88


Ф. ЭНГЕЛЬС


И все растенья страны переменят,

И пальма мира Север приоденет,

Украсит роза мерзлые поля;

Дуб устремит свой шаг на полдень ясный,

Он троны тяжкой сокрушит стопой,

Тому, кто мир вернул стране несчастной,

Он обовьет чело своей листвой.

Алоэ всюду даст могучий рост,

Ему подобен крепкий ум народа,

В нем та же неуклюжая порода,

И так же кряжист он, колюч и прост,

Пока, под грохот, сквозь преград, прорвется

Свободы пламя, что под спудом бьется,

И к богу донесет свой аромат

Быстрей, чем ладан, что льстецы кадят.

Лишь кипарис, былой лишенный славы,

Забыт останется среди дубравы.


Тогда любовь протянет мост незримый

От сердца к сердцу; пусть под ним ревет

Бегущих лет поток неудержимый,

Страстей кипящих пенный водомет,

Не дрогнет мост — алмазной он породы;

А в вышине горит штандарт свободы,

И человек идет; и мирный взор

Куда ни бросит он, куда ни станет,

Меж братских крыш, в гостеприимном стане,

Приют всегда найдет он с этих пор;

И если сонные смежит он очи,

Как дома будет и во мраке ночи.

И новый мост взлетит до облаков,

И человечество отныне твердо

Направит к небу шаг спокойно-гордый,

Чтоб созерцать прообраз всех духов.

Не из его ль возникли люди лона,

Не снова ль их в себя оно приемлет,

Как звенья цепи, духом укрепленной,

Что, вечная, материю объемлет!

6

И новое вино наполнит чаши, Вино свободы, крепкое вдвойне; Оно не затуманит чувства наши,


ВЕЧЕР


89


4

Тогда корабль сквозь волны повезет Не грузы богачу для накопленья, И не товар — купцу в обогащенье, А счастья и свободы сладкий плод. То — конь, задорно вставший на дыбы, Чей всадник смерть приносит лицемеру, То утешитель, возвестивший веру В свободу мысли, жизни и борьбы. Венчают флаг не королей гербы, Пред кем команда в страхе поникает, — Там облако, в котором расцветает, Когда рассеет молния его, Миротворящих радуг волшебство.


90


Ф. ЭЙГЕЛЬС


Но новый смысл придаст их глубине.

И ты уловишь слухом напряженным

Небесных сфер звучанье в тишине,

И заструится током просветленным

По жилам кровь, как пламенный эфир,

Что наполняет бесконечный мир.

Ты кинешь взор в предвечные пространства,

Ты покоришь созвездья в вышине,

И, как огней земных непостоянство,

Былые скорби вспомнишь лишь во сне.

7

Тогда восстанет новый Кальдерон 98,

Ловец жемчужин в море вдохновенья,

Чей голос мощный словно кедров стон

На жертвенном огне в часы моленья;

Чья песнь шумит, чьей арфы медный звон

Пророчит тираний ниспроверженье;

Внимают все победной песне той,

Приветствуя грядущий мир земной.

Он повествует, как, сквозь тучи пик,

Тиранов мощь разбил поток народа,

Как через мост мантиблъский * он проник

В обетованную страну свободы;

И как он стал, в порыве грозной мести,

Целителем своей народной чести **, —

Он, что давно, как мужественный князь ***,

Освобожденья ждал, в цепях томясь.

Тогда из царства горнего эфира,

Дочь воздуха ****, свобода низошла,-

И мощью чар ее звучала лира,

И жизнь вокруг, как сладкий сон *****, была

И, наполняя снова кубок мира,

Сверкающая влага потекла;

Вставало солнце, утра озаряя

Апреля нежного, златого мая ******_


* *

* * »

** *

* » w * *


La puente de Mantible. El médico de su horira. El principe constante. La hi Ja del aire. La vida es sueflo. Mafianas de Abrll y Mayo.


ВЕЧЕР


91


8

Когда же солнце новое взойдет И старый мир повергнется в руины? Мы созерцали старых солнц заход, Надолго ль ночь окутала долины? Унылый месяц смотрит на поля, Туманы на холмах лежат седые; В туманах спит усталая земля, Мы бодрствуем, но бродим, как слепые. Но тучи, скрывшие небесный свод, Уже спугнул восход зари веселый; Туманы, ускользающие в долы, — Лишь пробужденных духов хоровод. Звезда, танцуя, вспыхнула меж гор, Багряные лучи сквозь туч пробились, Ты видишь, как цветы уже раскрылись, Ты слышишь, как щебечет птичий хор! Полнеба в ослепительном сиянье, Горят алмазом снеговые грани; Златые тучи, в зареве огней, Как гривы буйных солнечных коней; Взгляни туда, где ?кгучих стрел потоки, Младое солнце всходит на востоке!


Написано Ф. Энгельсом в июле 1840 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале « Telegraph Перевод с немецкого

für Deutschland» AS 126, август 1840 г .

Напечатано в журнале «telegraph ür Deutschland» AS 126, август 1840 г .

Подпись: Фридрих Освальд


92 ]

[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]

ПОЕЗДКА В БРЕМЕРХАФЕН

Бремен, июль

В шесть часов утра «Роланд» должен был отплыть. Я стоял, прислонившись к штурвальному мостику, и искал знакомых в толпе людей, теснившихся у борта парохода. Ведь сегодня была организована воскресная увеселительная поездка в Бре-мерхафен, к тому же по пониженным ценам, поэтому каждый воспользовался случаем, чтобы поближе увидеть море и посмот­реть на большие суда. Странно было, что жажда наживы, которая вообще всегда служит интересам денежной аристокра­тии, на этот раз пошла на некоторые уступки демократии. Снижение цен позволило несостоятельным людям принять участие в поездке, к тому же была отменена разница в цене между каютами первого и второго класса, что очень много значит для Бремена, где «высшие сословия» ничего так не страшатся, как смешанного общества. Поэтому пароход был переполнен. Ядро общества составляли стопроцентные «бре­менские бюргеры», ни разу в жизни не выезжавшие за пределы вольного ганзейского города 10°, а теперь пожелавшие показать гавань своим семьям; много было также бондарей, эмигрантов, подмастерьев; то здесь, то там можно было видеть биржевика, который, как представитель хорошего общества, держался в сто­роне от толпы, и повсюду были конторские служащие — эти пешки на шахматной доске торгового города, всегда высылаемые вперед и подразделяющиеся, в свою очередь, на приказчиков, старших учеников и младших учеников. Приказчик воображает себя уже важной персоной, ему остался только шаг до самостоя­тельности; он — правая рука фирмы, знает насквозь все дела своего торгового дома, знаком с состоянием рынка, и на бирже


КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА


93


его осаждают маклеры. Старший ученик считает себя немногим ниже. Он хоть и не находится в таких же близких отношениях с хозяином, как приказчик, но уже умеет великолепно обра­щаться с маклерами и в особенности с бондарями или лодоч­никами, а в отсутствие* хозяина и приказчика держит себя как представитель фирмы и делает вид, что кредит всего торгового дома зависит от него. Но младший ученик — это несчастное со­ здание, он является представителем торгового дома в лучшем случае только для рабочего, который упаковывает товар, или для почтальона того района, где находится контора. Он обязан не только снимать копии со всех коммерческих писем и векселей, разносить и оплачивать счета, но вообще должен быть на побе­гушках, отправлять письма, перевязывать пакеты, делать надписи на ящиках и приносить письма с почты. Ежедневно в полдень почтовая контора наполнена толпой этих «младших», ожидающих прибытия гамбургской почты. Но тяжелее всего то, что младший вынужден покорно принимать на себя вину за все обнаруженные в конторе недочеты, так как быть козлом отпущения для всей конторы входит в его обязанности. Эти три категории строго обособляются друг от друга также и в об­ ществе: младшие, в большинстве случаев еще не вышедшие из детского возраста, находят удовольствие в том, чтобы громко посмеяться и затеять много шума из ничего; старшие ученики оживленно говорят о последней крупной закупке, которую сделал торговец сахаром, и каждый высказывает свои предпо­ложения по этому поводу; приказчики ухмыляются по поводу острот, не подлежащих широкой огласке, и сообщают занятные вещи о присутствующих дамах.

Пароход отчалил от берега. Хотя жители Бремена ежедневно имеют возможность наблюдать подобное зрелище, тем не менее любопытство бременцев привлекло и на этот раз огромную массу людей, наблюдавших со всех выступов набережной за нашим отплытием. — Погода была, впрочем, неблагоприятная: хотя над нами и простиралась та старая небесная твердь, о которой повествует Гомер, но обращенная к нам сторона ее, не подвергающаяся ежедневной чистке по велению бессмертных богов, заметно подернулась ржавчиной. Не раз капли дождя с шипением гасили мою сигару. Денди, которые до сих пор держали свои макинтоши в руках, были вынуждены надеть их, а дамы раскрыли зонты. — Бременский берег, от которого от­ходит пароход, если смотреть с Везера, выглядит очень красиво: слева — Новый город с его длинной, обсаженной деревьями «плотиной»; справа — дамба, доходящая здесь до самого Везера и увенчанная огромной ветряной мельницей. Но затем начинается


94


Ф. ЭНГЕЛЬС


бременская пустыня, справа и слева ивовый кустарник, болоти­стые луга, картофельные поля и множество огородов красной капусты. Красная капуста — любимое кушанье бременцев.

На штурвальном мостике, несмотря на сильный дождь и резкий ветер, стоял долговязый помощник страхового агента и беседовал на нижненемецком наречии с капитаном, который спокойно пил свой кофе. Затем он снова поспешил вниз, к об­ществу купцов второго ранга, чтобы доложить им о важных сообщениях капитана. Приказчики и старшие ученики чуть не передрались из-за этой важной персоны, но он даже не обернулся в их сторону, так как сегодня он разговаривал только с солидными фирмами. Вот он поспешно сорвался вниз со штурвального мостика и сообщил: «Через четверть часа мы будем в Вегезаке». «Вегезак!» — радостно повторили все слу­шатели. Вегезак — это оазис в бременской пустыне, в Веге­заке есть горы высотой в шестьдесят футов, и бременец любит говорить о «Вегезакской Швейцарии». Вегезак действительно представляет собой очень живописную или «чудесную», «сла­достную» картину, как здесь выражаются, думая при этом, по-видимому, о последней, выгодно проданной партии желтого гаванского сахара. Само местечко со стороны Везера очень привлекательно; уже издали видны на Везере корпуса много­численных судов, частью отслуживших, частью заново здесь построенных. В этом месте Лезум впадает в Везер, также обрамляясь поистине чудесными холмистыми берегами, которые выглядят даже романтично, как меня честью уверял учитель из Грона, деревни в окрестностях Вегезака. Сразу за Вегезаком песчаное море бороздится более или менее значительными вол­нами и довольно круто спускается к Везеру. Здесь расположены виллы бременских аристократов, зеленые насаждения, которые в самом деле очень украшают берег Везера на этом небольшом пространстве. Потом снова начинается прежняя скучная кар­тина. — Я спустился на нижнюю палубу и в одной небольшой комнате, прилегающей к каюте, обнаружил сборище «старших учеников», которые прилагали все старания, чтобы развлечь подобающим образом трех хорошеньких портновских дочек. В дверях теснилась толпа «младших», с напряженным внима­нием прислушивавшихся к болтовне старших учеников; за ними стоял garde d'honneur * этих дам, старый друг дома, сердито ворча по случаю творившегося беспорядка. Разговор наводил на меня скуку, я вновь поднялся наверх и взошел на штурваль­ный мостик. Нет ничего прекраснее, чем стоять так, возвышаясь

» т- страж чести. pçQ,


корресйойДейций из ёремёйа


05


над толпой людей, наблюдать за их толкотней и прислуши­ваться к смутному гулу доносящихся снизу голосов. Свежее дуновение ветра чувствуется там наверху сильнее, и дождь действует здесь, конечно, более освежающе и во всяком случае приятнее, чем капли, падающие вам за воротник с зонта какого-нибудь филистера.

Наконец, после ряда ничем не замечательных ганноверских и ольденбургских деревень, снова приятная перемена — воль­ная гавань Браке, дома и деревья которой образуют эффектный фон для стоящих на Везере судов. Сюда заходят уже довольно крупные морские суда, и ниже этого места Везер становится много шире, особенно там, где он не рассечен островами. — После непродолжительной стоянки пароход отправился дальше, и через полтора часа, после почти шестичасового пути, мы были у цели. Когда перед нашими глазами возник форт Бремерха-фена, один из моих знакомых книготорговцев стал цитировать Шиллера, страховой агент — « Shipping and Mercantile Gazette », а купец — последний номер импортного бюллетеня. Сделав великолепный поворот, пароход вошел в Геест, небольшую речку, которая впадает в Везер у Бремерхафена. Несмотря на предостережения капитана, пассажиры столпились на носу судна, и, так как отлив достиг наиболее низкого уровня, «Ро­ланд», представитель бременской независимости, внезапно сел на мель. Пассажиры разошлись, машина дала обратный ход, и «Роланд» благополучно снялся с песчаной отмели.

Бремерхафен — новое место. В 1827 г. Бремен купил у Ган­ новера небольшой участок земли и с огромными затратами вы­ строил там порт. Постепенно туда переселилась целая бремен­ская колония, и сейчас еще население городка продолжает расти. Поэтому здесь все бременское, от архитектуры до­мов до нижненемецкого наречия жителей, и бременец старого закала, досадовавший, быть может, на огромные налоги, ценой тсоторых был куплен этот кусок земли, сейчас уже не может скрыть своей радости, когда он видит, насколько здесь красиво, целесообразно и по-бременски. — С пароходной пристани можно лучше всего обозреть всю местность в целом: красивую широкую набережную, в центре которой возвышается колоссальное зда­ние порта в неудавшемся античном стиле; гавань во всю свою длину со всеми ее судами; слева, по ту сторону гавани, небольшой форт с расквартированными в нем ганноверскими солдатами; его кирпичные стены слишком явно свидетельствуют о том, что он стоит здесь только pro forma *. Поэтому вполне понятно, что

• — для формы. Ред.


96


<J>. ЭНГЕЛЬС


здесь никому не разрешается входить внутрь форта, в то время как в любой прусской крепости можно легко получить на это разрешение. — Мы шли под дождем вдоль набережной. То и дело перед нами открывался через боковые улицы вид на внут­реннюю часть городка: все расположено под прямым углом, прямые как стрелы улицы, дома, часто еще не достроенные. Эта современная планировка городка — единственное, что отличает его от Бремена. Ввиду плохой погоды и еще не закончившегося богослужения на улицах было так же тихо, как в Бремене.

Я отправился на большой фрегат, на палубе которого нахо­дилось множество эмигрантов, наблюдавших за подъемом «ялика». Яликом здееь называют всякий челн, снабженный килем и поэтому пригодный для плавания по морю. Люди были еще настроены весело, пока они не расстались с берегами родной земли. Но я видел, как тяжело им бывает в ту минуту, когда они действительно навсегда покидают немецкую землю, когда судно со всеми пассажирами на борту медленно выходит из гавани на рейд, а оттуда, подняв паруса, в открытое море. Это большей частью немцы, с честными открытыми лицами, без фальши, с сильными руками. Достаточно пробыть минуту среди них, достаточно увидеть, с какой сердечностью они обращаются друг с другом, чтобы понять, что действительно далеко не самые худшие покидают свое отечество, переселяясь в страну долларов и девственных лесов. Заповедь: оставайся на родине и честно добывай свой хлеб *, кажется как бы созданной нарочно для немцев. Но на самом деле это не так: кто хочет честно добывать свой хлеб, отправляехся, по крайней мере очень часто, в Аме­рику. Далеко не всегда голод, не говоря уже о страсти к на­живе, гонит этих людей в чужие края. Неопределенное положе­ние немецкого крестьянина между крепостной зависимостью и свободой, наследственное подданство, произвол и самоуправ-' ство патримониальных судов 101 — вот что делает горьким хлеб крестьянина и беспокойным его сон до тех пор, пока он не решится покинуть родину.

С этим пароходом уезжали саксонцы. Мы спустились по лестнице вниз, чтобы осмотреть внутреннее помещение корабля. Кают-компания была обставлена исключительно элегантно и комфортабельно: маленькая четырехугольная комната, все очень изящно, как в аристократическом салоне, красное дерево с позолотой. Напротив кают-компании в маленьких, уютных каютах — койки для пассажиров; через открытую дверь к нам доносился из кладовой запах ветчины. Нам пришлось снова

* Библия, Ветхий завет. Псалтырь. Ред.


КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА


97


подняться на верхнюю палубу, чтобы по другой лестнице попасть на среднюю палубу. «Но страшно в подземной таинст­венной мгле» *, — цитировали все мои спутники, когда мы вновь поднялись наверх. Там, внизу, была чернь, у которой не хватает денег на то, чтобы заплатить девяносто талеров за проезд в каюте; народ, перед которым не снимают шляпы, нравы которого одни называют грубыми, другие — невежест­венными, плебеи, ничего не имеющие, но составляющие самое лучшее из того, что может иметь король в своем государстве, — и при этом именно они одни сохраняют в Америке в неприкос­новенности немецкий склад. Презрительная жалость амери­канцев к нашей национальности внушена им немцами-горо­жанами. Немецкий купец гордится тем, что он отказывается от всего немецкого и становится сущей обезьяной, копирующей янки. Этот ублюдок счастлив, когда его больше не принимают за немца, он говорит по-английски даже со своими соотечест­венниками, а когда возвращается в Германию, то еще больше разыгрывает из себя янки. На улицах Бремена можно часто услышать английскую речь, но было бы большой ошибкой принимать всякого, кто говорит по-английски, за британца или за янки; когда эти последние приезжают в Германию, они всегда говорят по-немецки, чтобы изучить наш трудный язык; те же, кто говорит по-английски, — это немцы, побы­ вавшие в Америке. Один только немецкий крестьянин и, может быть, еще ремесленник из приморских городов с железным упорством придерживаются своих народных обычаев и языка. Отрезанные от янки девственными лесами, Аллеганскими горами и большими реками, они строят в самом сердце Соединенных Штатов новую, свободную Германию. В Кентукки, Огайо и на западе Пенсильвании английскими являются только города, в то время как в деревне все говорят по-немецки. В своем новом отечестве немец приобрел новые добродетели, не утратив при этом старых. Немецкий корпоративный дух развился здесь в дух политического свободного товарищества, настойчиво требующий от правительства введения немецкого языка в судо­ производство немецких округов; он создает одну за другой немец­ кие газеты, которые единодушно одобряют обдуманное, спокой­ное стремление к развитию наличных элементов свободы. И лучшим показателем его силы является то, что он вызвал к жизни существующую во всех штатах партию «Прирожденных американцев» 102, которая стремится препятствовать иммигра­ции и приобретению иммигрантами прав гражданства.

* Шиллер- «Кубок». Р»в.


m


Ф. ЭНГЕЛЬС


«Но страшно в подземной таинственной мгле». Вдоль всей средней палубы расставлен ряд коек; вплотную друг к другу и даже одна над другой. В помещении, где мужчины, женщины и дети лежат вповалку, как камни мостовой, больные рядом со здоровыми, стоит спертый, тяжелый воздух. На каждом шагу спотыкаешься о груды одежды, домашнего скарба и т. п.; здесь плачут маленькие дети, там с койки приподнимается чья-то голова. Печальное зрелище! И что же тут должно тво­риться, когда продолжительный шторм швыряет и опрокиды­вает все, а волны перекатываются через верхнюю палубу, так что нельзя даже открыть люк, через который только и прони­кает свежий воздух! При этом на бременских судах все устроено еще более или менее по-человечески. Известно, каково при­ходится большинству, которое отправляется через Гавр. Вслед затем мы посетили другое, американское судно. Там как раз варили обед, и одна немецкая женщина, которая стояла около, при виде скверных продуктов и еще более скверного их приго­товления, сказала сквозь горькие слезы, что если бы только она знала это, то лучше осталась бы дома.

Мы вернулись в гостиницу. В углу сидела примадонна нашего театра со своим супругом, ultimo uomo * этого же театра, и с некоторыми другими артистами; остальное общество не представляло собой ничего примечательного, и я начал про­сматривать произведения печати, лежавшие на столе, из кото­рых самым интересным был бременский годовой торговый отчет. Я взял его и прочел следующие места:

«Спрос на кофе был летом и осенью, вплоть до того, когда зимою на­ступили более вялые настроения рынка. Сахар пользовался устойчивым сбытом, но настоящая идея по этому поводу появилась лишь с прибытием более крупных партий».

Что должен сказать на это бедный литератор, когда он видит, что стиль маклеров пронизывается литературными оборотами не только из современной беллетристики, но и из философии! Настроения и идеи в торговом отчете — кто бы мог этого ожи­дать! Я перевернул страницу и нашел такое обозначение:

«Высокосортный среднего качества обыкновенный настоящий доми­никанский кофе».

Я спросил у находившегося здесь приказчика одного из крупнейших бременских судовладельцев, что означает это высокосортное обозначение. Он ответил: «Взгляните на этот образец, который я только что взял из прибывшей для нас

* — последним человеком. Рев.


КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА


99


партии. К нему, примерно, подойдет это название». Тут-то я установил, что высокосортный среднего качества обыкновен­ ный настоящий доминиканский кофе — это кофе с острова Гаити, бледного серо-зеленого цвета, на один фунт которого прихо­дится пятнадцать лотов хороших зерен, десять лотов черных зерен и семь лотов пыли, камешков и прочего сора. Так я был посвящен еще во многие другие тайны Гермеса и в этом занятии провел время до самого обеда, который оказался очень посред­ственным, после чего колокол призвал нас возвратиться на пароход. Дождь, наконец, прекратился, и едва только судно «легло на курс» из Гееста, как тучи рассеялись и засверкали яркие лучи солнца, согревая нашу все еще сырую одежду. Но к всеобщему удивлению пароход пошел не вверх по реке, а вниз, к рейду, где только что бросил якорь гордый трехмачто­вый корабль. Едва только мы достигли середины реки, волны стали выше, и началась заметная качка. Кто, когда-либо побы­вавший на море, не почувствует, как усиленно бьется его сердце при этих nepFbix признаках близости моря! На минуту кажется, что вновь выходишь в открытое шумящее море, в глубоко прозрачную зелень волн, в этот чудесный свет, излучаемый одновременно солнцем, синевой неба и морем; невольно начи­наешь вновь раскачиваться в такт движению судна. Но дамы придерживались другого мнения, они испуганно смотрели друг на друга и бледнели, в то время как пароход « in a gallant style » *, как говорят-англичане, описал полукруг около вновь прибыв­шего судна и принял на борт его капитана. В тот самый момент, когда капитан поднимался по трапу парохода, помощник стра­хового агента разъяснял нескольким пассажирам, которые тщетно пытались разглядеть на носу название судна, что по­ следнее, согласно номеру флага, есть судно «Мария», капитан Рюйтер, а согласно реестру Ллойда такого-то числа вышло из Тринидада на Кубе. Наш помощник страхового агента выступил навстречу капитану, с покровительственным видом пожал ему руку, осведомился о его плавании, о грузе и вообще завел с ним длинный разговор на нижненемецком наречии, в то время как я прислушивался к комплиментам, которые книготорговец расточал полунаивным, полукокетливым портновским дочкам. Закат солнца был полон величия. Как раскаленный шар, висело оно в сетке из тонких облаков, нити которой, казалось, начали уже загораться, так что каждую минуту можно было ожидать: вот-вот сетка прогорит и солнце с шипением упадет в воду! Но оно спокойно опустилось за группой деревьев,

♦ ■»- «в галантном стиле», Ред,


100


Ф. ЭНГЕЛЬС


напоминавших неопалимую купину Моисея 103. Поистине, здесь, как и там, слышен громкий глас божий! Но .хриплое карканье оппозиционно настроенного бременца пыталось заглушить его; сей мудрый муж выбивался из сил, доказывая своему соседу, что было бы гораздо благоразумнее вместо того, чтобы строить Бремерхафен, углубить русло Везера, дабы в него могли вхо­дить и большие суда. К сожалению, оппозиция здесь слишком часто возникает скорее из зависти к власти патрициев, чем из сознания, что аристократия препятствует созданию разумного государства; при этом она настолько ограниченна, что с ней столь же трудно говорить о бременских делах, как и с самыми строгими приверженцами сената. — Обе партии все более убеждают, что такие малые государства, как Бремен, пережили себя и что они, даже входя в состав могущественного государ­ственного союза, вынуждены нести внешне зависимый, а внут­ренне флегматический, старчески-вялый образ жизни. — Но вот мы уже у самого Бремена. Высокая башня церкви святого Ансгария, с которой связаны наши «церковные смуты», подни­мается над болотами и лугами, и вскоре мы подошли к высоким товарным складам, которые тянутся по правому берегу Везера.


Написано Ф. Энгельсом в июле 1840 г.

Напечатано без подписи в газете «Morgenblatt für gebildete Leser» ЛГ°Л° 19в, 197,108,199 и 200; 17 — 21 августа 1841 г.


Печатается по тексту газеты

Перевод с немецкого

На русском языке публикуется впервые


[ 101

[ДВЕ ПРОПОВЕДИ Ф. В. КРУММАХЕРА]

Перед нами лежат две проповеди, которые побудили обычно столь набожных бременцев запретить эльберфельдскому ревни­телю веры Ф. В. Круммахеру выступать в дальнейшем в церкви св. Ансгария 104. Если в рядовых проповедях, где бог назы­вается лишь отцом вселенной или высшим существом, часто можно найти очень много воды, то текст вышеупомянутых речей Круммахера содержит щелочь и квасцы и даже азотную кислоту. Эти речи прочтут с интересом уже ради той ориги­нальности, в "силу которой проповедник обращается с кафедры к пастве, как это имеет место в данном случае; они доказы­вают, что Круммахер весьма остроумный, одаренный изобрета­тельностью и фантазией фанатик. Вызваны ли его грозные речи настоящей твердокаменной верой в христианство — подлежит сомнению. Мы полагаем, что Круммахер не лицемер и прибег­нул к этой манере проповедовать только ради вкуса и никак не может отказаться от нее, поскольку привычный тон сюсю­кающих о любви евангельских пастырей и дамских проповед­ников просто пошл. Ясно одно — Круммахер извращает зна­ чение кафедры проповедника, если он превращает ее в кресло инквизитора. Что может вынести его паства из такой проповеди? Ничего, кроме духовного высокомерия, которое так противно в пиетизме в. Кто требует от членов своей общины только веры, определяя эту непреложную заповедь лишь синонимами,а осталь­ную часть проповеди использует для полемики по злободнев­ным вопросам, тот распространяет самомнение, высокомерие, ортодоксальную закоснелость и в очень малой степени пропо­ведует христианство. Создается впечатление, что Круммахер


102


Ф. ЭНГЕЛЬС


довольно методично решает задачу превращения христианской простоты в высокомерие. Обычным для него является утвержде­ние, что остроумие, ум, фантазия, поэтический талант, искусство и наука — ничто перед лицом господа. Он говорит:

«Небеса радуются не тогда, когда рождается поэт, а когда пробуж­дается заблуждающийся».

Он так изображает самому нищему духом из своей общины то значение, которое тот мог бы приобрести, что этот чело­век сам себе неизбежно начинает казаться выше и мудрее Канта, Гегеля, Штрауса и др., которых Круммахер в своих проповедях непрестанно предает анафеме. Не складывается ли самая сокровенная сущность Круммахера из подавленного честолюбия и стремления отличиться? Есть много людей, которые желали добиться высокого положения, не сумели достичь его с помощью прилежания, труда и таланта и теперь надеются овладеть этой вечной вершиной беспримерной изощрен­ностью в вере. Постоянные выпады Круммахера против всего, что в мире знаменито, многие склонны объяснять себе именно так, а не иначе. Очень обидно, что в упомянутых проповедях содер­жится так мало смягчающих элементов, трогательности, за­душевности и настоящей боли. Темы любви непривычны столь твердому и ревностному человеку. В то же время мы находим в них места, которые вновь примиряют нас с удивительным характером этого человека. Как мало есть у нас проповедей, в которых можно обнаружить такие прекрасные строчки, как например:

«Да, друзья, мир еще не кончается там, где на дальнем морском берегу ревет буря или там, где восходит печальная луна и тихие звезды с горестью смотрят на землю. За этим миром есть другой далекий, светлый мир. Там лучше, чем здесь. Там больше не носят роз на могилы, там любви не угро­жает больше разлука, там в бокале радости нет уже и капли желчи. Такой мир существует там, и это столь же верно, как то, что Иисус Христос зримо (?) вознесся туда».


Написано Ф. Энгельсом в начале сентября 1840 г.

Напечатано без подписи в журнале

» Telegraph für Deutichland» Лв 149,

сентябрь 1840 г.


Печатается по тексту журнала

Перевод с немецкого

На русском языке публикуется впервые


НА СМЕРТЬ ИММЕРМАНА

Под славное испанское вино

Немецкие мы песни распевали,

Вдали светлело поля полотно,

И от бессонницы глаза устали.

Вот солнца первый луч проник в шатер,

Бокалы наши озарив пустые...

А. нам пора. Нас вновь зовет простор,

И снова кони нас несут лихие!

Домой спешим. Ночной угар и чад Так сладко утром разгонять пригожим, А песни все еще в ушах звучат, И день еще заботой не тревожим. А свет святой уж озарил ручей, И дерево, и влажный луг зеленый; Взгляд жаждет новых солнечных лучей, И в небосвод он устремлен влюбленно.

Мы дома. Кони донесли нас вмиг, Пора настала для трудов печальных... Газету! Я к источнику приник — Народа жизнь пью из ключей хрустальных! Что мне Россия, бритты и ислам — Германия, чем ты нас привечаешь? Но что? Он мертв! Не верю я глазам..'. Мой Иммерман, и ты нас покидаешь!


104


Ф. ЭНГЕЛЬС


О гневный властелин могучих чар! Уходишь ты в край вечного покоя Как раз когда, познав твой светлый дар, Склонились все мы низко пред тобою? Едва, как Шиллер, от народа ты Любви добился, общего признанья, А в сердце образ вечной красоты Взошел в лучах прекрасного сиянья?

В лесу поэзии особняком

Ты жил, вдали от криков, завываний,

На Рейне в одиночестве своем

Ты ткал народу много дивных тканей.

Ты был далек от громкой суеты,

В твоем саду тебя цветы манили,

Еще при жизни стал легендой ты —

И люди мелкие тебя забыли.

Толпе, которой чуждо волшебство, Которое с ума поэта сводит — Скажи, какое дело до того, Кто по своим путям особым ходит? А ты, о ныне пленник немоты, С самим собой боролся ты жестоко, С усобицей, в которой вырос ты, Ты бился доблестно — и одиноко.

И долгой ночью, что во мгле густой

Немецкую поэзию держала,

Ты бодрствовал в борьбе с самим собой,

Пока нам утро вновь не воссияло.

Когда же в стены дома твоего

Июльский гром * ударил с грозной силой,

Ты «Эпигоны» 105 создал для того,

Чтоб проводить прошедшее в могилу.

Ты отдавал неугасимый жар Своей души иному поколенью, Оно признало твой могучий дар, Рукоплескало твоему творенью. Благоговея, мы к тебе пришли, У ног твоих в молчании мы сели,

* Имеется в виду революция 1830 г. во Франции. Ред.


НА СМЕРТЬ ИММЕРМАНА


105


Внимали, как твои стихи текли, И в очи вдохновенные глядели.

И вот, когда, признав тебя, народ

В почтении перед тобой склонился

И пышные венки тебе несет, —

Мой Иммерман, — куда от нас ты скрылся?

Прощай! Ты нас совсем осиротил,

Тебя сравнить у нас, ты знаешь, не с кем.

Но я поклялся стать, каким ты был:

Таким же твердым, сильным и немецким.


Написано Ф. Энгельсом в сентябре IS 40 г.

Напечатано а ракете «Morgenblatt

für gebildete ],cser» M 243,

10 октября ISiO г.

Подпись: Фридрих Освальд


Печатается по тексту газеты

Перевод с немецкого

На русском языке публиьуется впервые


106 ]

[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]

РАЦИОНАЛИЗМ И ПИЕТИЗМ

Бремен, сентябрь

Наконец-то появился материал, который выходит за пределы болтовни за чайным столом, волнует всю публику в нашем воль­ ном государстве 10° и дает пищу для размышлений даже наи­более серьезным, так что каждый должен высказаться либо «за», либо «против». Гроза на небосводе эпохи разразилась и над Бременом, борьба за более свободное или более ограниченное толкование христианства разгорелась и здесь, в столице северо­германского ортодоксального верования. Голоса, прозвучав­шие сначала в Гамбурге, Касселе и Магдебурге, нашли свое эхо в Бремене. — Коротко, дело происходило так: пастор Ф. В. Круммахер, папа вуппертальских кальвинистов п, свя­ той Михаил учения о предопределении, посетил здесь своих родителей и дважды произносил проповеди за своего отца * в церкви св. Ансгария 104. В первой проповеди речь шла о его любимом представлении, о страшном суде, во второй — о том месте из послания апостола Павла галатам, в котором тот предает анафеме инаковерующих **. Обе проповеди были написаны с пламенным красноречием и с поэтической, хотя и не всегда изысканной образностью, которыми славится этот одаренный оратор. Однако обе проповеди и особенно последняя источали проклятия инакомыслящим, как это и следовало ожидать от столь заядлого мистика. Церковная кафедра пре­вратилась в председательское кресло инквизиционного суда, с которого раздавались проклятия в адрес всех богословских

• — Фридриха Адольфа Круммахера. Ред. ** Библия. Новый завет. Послание к галатам святого апостола Павла. Ред.


корреспонденции аз бремена


107


направлений, известных или неизвестных инквизитору; каж­дый человек, который не считает глубокий мистицизм за абсо­лютное христианство, отдавался дьяволу. При этом Круммахер с софистикой, которая выглядела на редкость наивной, все время прятался за апостола Павла. «Это же вовсе не я здесь проклинаю! Нет! Дети, опомнитесь! Это апостол Павел про­клинает!» — Самым скверным во всем этом является то, что апостол писал по-гречески, и ученые до сегодняшнего дня не могут понять смысла некоторых его выражений. К этим сомни­тельным выражениям относится и упоминаемая в его послании анафема, которой Круммахер без долгих размышлений придал наиболее резкий смысл пожелания вечного проклятия. Пастор Паниель, главный представитель рационализма 106 на упомя­нутой кафедре, имел несчастье толковать это слово в более мяг­ком смысле и вообще быть противником взглядов Круммахера. Поэтому он выступил с контрпроповедями 107. Можно думать все что угодно о его убеждениях, но к его поведению нельзя предъявить сколько-нибудь обоснованных упреков. Круммахер не может отрицать, что при составлении своих проповедей он имел в виду не только стоящее на позициях рационализма боль­шинство общины, но и в первую очередь Паниеля. Он не может отрицать, что весьма нетактично, будучи в гостях, произносить проповеди, возбуждающие общину против ее официальных пастырей, он должен признать, что он получил по заслугам. К чему он принялся бранить Вольтера и Руссо, которых в Бре­мене даже самый заядлый рационалист боится, как черта? К чему он расточал проклятия в адрес спекулятивного бого­словия, в котором вся его аудитория, за двумя-тремя исклю­чениями, была столь же мало компетентна, как и он сам? Что иное могло это означать, как не стремление замаскировать со­ вершенно определенную, даже личную тенденциозность про­поведей? — Контрпроповеди Паниеля были выдержаны в духе рационализма Паулюса и, несмотря на похвальную основатель­ность их композиций и риторический пафос, страдают всеми недостатками этого направления. В них все и неопределенно и многословно, встречающиеся кое-где поэтические порывы напо­минают жужжание прядильной машины, а обращение с тек­стом — гомеопатическую настойку. В трех фразах Круммахера больше оригинальности, чем в трех проповедях его против-, ника. — В часе езды от Бремена живет сельский священник-пиетист *, который настолько превосходит в знаниях своих крестьян, что стал почитать себя за одного из величайших

• — Иоганн Николаус Тиле. Рев,


408


Ф. ЭНГЕЛЬС


богословов и языковедов. Он издал трактат против Паниеля 108, в котором пустил в ход весь аппарат богослова-филолога прош­лого столетия. Слепота доброго деревенского пастора в области науки была высмеяна весьма чувствительным образом в аноним­ной брошюре 109. Неизвестный автор *, в котором предполагают одного заслуженного ученого из нашего города, имя кото­рого неоднократно упоминается в моем предыдущем сообще­нии **, с большим знанием дела и с таким же одушевлением указал мудрому представителю «слова божьего в деревне» на все те бессмыслицы, которые тот ценой великих усилий собрал в кни­гах, давно ставших антикварной редкостью. Круммахер издал «Богословскую реплику» по против контрпроноведей Паниеля. В ней он подвергает откровенным нападкам личность послед­него и притом в такой форме, которая сводит на нет все упреки в грубости в адрес его противника. Насколько умело Круммахер в своей «Реплике» обнажает наиболее слабые стороны рацио­нализма вообще и Паниеля в частности, настолько неуклюжи его попытки ниспровергнуть толкования Паниеля. Наиболее солидной из всего, что было написано в этой полемике с пиети-стикой, является брошюра соседнего проповедника Шлихт-хорста, в которой автор спокойно и бесстрастно доказывает, что основы рационализма и особенно того, который проповедует пастор Паниель, лежат в философии Канта, и задает Паниелю вопрос: почему последний недостаточно честен и не хочет при­знаться, что фундамент его веры не библия, а ее толкование в духе кантовской философии, предложенное Паулюсом? — В ближайшие дни выйдет из печати новая брошюра Паниеля ш. Но если она даже вновь окажется слабой, ее автор всколыхнул рутину, он заставил бременцев, которые раньше верили во что угодно, кроме самих себя, обратиться к собственному разуму. Пусть пиетизм 9, почитавший до сих пор за благодеяние гос­подне то, что его противники разбиты на столь большое коли­чество партий, почувствует, наконец, что во всех тех случаях, когда идет борьба с мракобесием, мы должны выступать единым фронтом.

ПРОЕКТ СУДОХОДСТВА. ТЕАТР. МАНЕВРЫ

Времен, сентябрь

Здесь сейчас носятся с планом, выполнение которого может иметь важнейшие последствия не только для Бремена. Один местный коммерсант, молодой и всеми уважаемый, вернулся

* — Вильгельм Эрнст Вебер. Ред. ** См. настоящий том, стр. 84—85. Ред.


КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ ИЗ БРЕМЕНА


109


недавно из Лондона, где подробно ознакомился с устройством парохода «Архимед», который, как известно, приводится в дви­жение вновь изобретенным способом, с помощью Архимедова винта. На этом корабле, скорость которого значительно пре­восходит скорость обычных пароходов, он совершил пробную поездку вокруг всей Великобритании и Ирландии и теперь замышляет применить новое изобретение на одном из проекти­руемых пароходов, дабы обеспечить быстрое и постоянное сообщение между Нью-Йорком и Бременом. Корпус корабля, так называемый каско, хочет построить за свой счет наш первый кораблестроитель, а стоимость машины и пр. будет покрыта выпуском акций. Важность этого мероприятия понимает каж­дый. Хотя некоторые из наших парусных кораблей покрывают расстояние от Балтиморы до Бремена за непостижимо короткий срок в двадцать пять дней, эта скорость, однако, всегда зави­сит от ветра, который может увеличить время перехода в три раза, в то время как пароходам, оснащенным на случай благо­приятного ветра также парусами, без сомнения, было бы доста­точно всего 11—18 дней, чтобы добраться от какой-нибудь гавани Соединенных Штатов до Бремена. Как только начнутся рейсы паровых пакетботов между Германией и американским континентом, то новое устройство будет, без сомнения, скоро внедрено и окажет существенное влияние на связь между этими странами."Не за горами то время, когда из любой части Гер­мании можно будет за четырнадцать дней достигнуть Нью-Йорка, оттуда объехать и осмотреть за четырнадцать дней все достопримечательности Соединенных Штатов и еще за четыр­надцать дней вновь добраться до дома. Несколько поездов, несколько пароходов — и готово. С той поры как Кант сделал категории времени и пространства независимыми от мыслящего духа, человечество стремится и физически освободить себя от этих ограничений.

Недавно в нашем театре господствовало небывалое оживле­ ние. Обычно наша сцена находится полностью вне общества. Абоненты уплачивают свои взносы и посещают театр время от времени, если не находят для себя лучшего занятия. Теперь же, когда прибыл Зейдельман, как актерами, так и зрителями овладел энтузиазм, к которому мы в Бремене еще не привыкли. Пусть жалуются сколько угодно на упадок драмы в связи с преобладанием оперы, пусть даже театры пустуют, когда дают пьесы Шиллера и Гёте, в то время как все спешат послу­шать погудку Доницетти и Меркаданте, но пока драма в лице своего достойнейшего представителя может достичь подобного триумфа, до тех пор наша сцена может еще исцелиться от своей

б м. и э., т. 41 •


110


Ф. ЭНГЕЛЬС


сонной болезни. Мы видели Зейдельмана, помимо пьес Коцебу и Раупаха, еще в ролях Шейлока, Мефистофеля и Филиппа («Дон Карлос»). Но если бы я стал распространяться о широко известном исполнении им этих ролей, это было бы все равно, что лить воду в море.

Миниатюрная картина лагеря при Гейльбронне дает нам представление о только что состоявшихся здесь на границе с Ольденбургской областью маневрах ольденбургско-ганзей-ской бригады. Говорят, что при фиктивном занятии одного пункта наши войска вели себя так храбро, что от сильного артиллерийского огня полопались стекла во всех домах. Вре­менны рады, что у них появилось новое место для развлечений, и толпами отправляются из города посмотреть на этот спек­такль, в то время как их сыновья и братья несут службу и проводят самые веселые ночи в своей жизни за вином и пением.


Написано Ф. Энгельсом в сентябре 1840 г.

Напечатано в газете «Morgenblatt

für gebildete Leser» M 249 и 250:

17 и 19 октября 1840 г.

Подпись: Ф. О.


Печатается по тексту газеты , Перевод с немецкого На русском языке публикуется впервые


[ 111

СВЯТАЯ ЕЛЕНА

ФРАГМЕНТ

Ты, в гордом одиночестве морском Скала — его стальной души могила! Он думал здесь о времени своем, Здесь рок терзал его с могучей силой... Ты не горишь уже былым огнем, Потухшая свеча — вас много было В те дни, когда вас, мир создав, зажег, Чтоб видеть рук своих творенье, бог.

Сюда героя падшего сослали *, — Когда младенец, новый век, рождался, И молния зажгла земные дали, От канонады ум людей мешался, То крик дитяти, сына всех печалей, В пространстве безотрадном затерялся — Тогда эпоха средь грозы и гула Сюда в насмешку гордеца метнула.

Написано Ф. Энгельсом в ноябре 1840 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале « Telegraph Перевод с немецкого

für Deutschland» M 191,

ноябрь 1840 г. "а русском языке публикуется впервые

Подпись: Фридрих Освальд

* — Наполеона I. Ред. б»


112 ]

РОДИНА ЗИГФРИДА

И в Нидерландах рыцарь в то время подрастал, Он матерью Зиглинду, отцом Зигмунда звал; Богатый замок Ксантен — его родимый дом — Стоял внизу на Рейне и славился кругом.

«Песнь о Нибелунгах», 20 112

Рейн следует посещать не только выше Кёльна. Особенно немецкая молодежь не должна подражать путешествующему Джону Булю *, который томится от скуки в каюте парохода от Роттердама до самого Кёльна и лишь здесь вылезает на палубу, ибо согласно его путеводителю для путешественников по Рейну панорама Рейна от Кёльна до Майнца начинается отсюда. Немецкая молодежь должна была бы избрать целью своего паломничества одно малопосещаемое место, я имею в виду родину неуязвимого Зигфрида — Ксантен.

Построенный, как и Кёльн, римлянами, он оставался в тече­ние средних веков маленьким и внешне незначительным горо­ дом, между тем как Кёльн вырос и дал свое имя курфюршеству-архиепископству. Но кафедральный собор Ксантена в своем законченном великолепии высоко вознесся над прозой голланд­ской песчаной равнины, в то время как колоссальный Кёльн­ский собор остался торсом; но у Ксантена есть Зигфрид, у Кёльна же только святой Ганнон, а что значит «Песнь о Ган- ноне» ш по сравнению с «Песнью о Нибелунгах».

Я прибыл сюда со стороны Рейна. Через узкие, развалив­шиеся ворота вошел я в город; грязные, узкие улицы вывели меня на веселую рыночную площадь, и оттуда я вышел к ба­шенным воротам в стене, некогда окружавшей монастырский двор в церковь. Над воротами по правую и по левую руку, под обеими башенками, находятся два барельефа, несомненно два Зигфрида, которых легко отличить от патрона города, святого

• Ироническое прозвище англичан. Ред.


РОДИНА ЗИГФРИДА


ИЗ


Виктора, изображенного над дверью каждого дома. Герой стоит здесь в плотно облегающем чешуйчатом панцире, с копьем в руке; на барельефе справа он вонзает копье в пасть дракону, слева — поражает им «могучего карлика» Альбериха. Меня удивило, что в германских героических сказаниях Вильгельма Гримма 114, где вообще собрано все, что касается данного пред­мета, не упоминается вовсе об этих скульптурных произведе­ниях. Да и помимо того я не помню, чтобы где-нибудь читал о них, между тем они являются одним из важнейших свиде­тельств, связывающих средневековое сказание с определенной местностью.

Я прошел через ворота с готическим, гулким сводом и ока­зался перед церковью. Греческое зодчество — это светлое, радостное сознание, мавританское — печаль, готическое — свя­щенный экстаз; греческая архитектура — это яркий солнечный день, мавританская — пронизанные звездным сиянием су­мерки, готическая — утренняя заря. Здесь, перед этой цер­ ковью, я почувствовал, как никогда еще, мощь готического архитектурного стиля. Готический собор производит захваты­вающее впечатление, но не тогда, когда он расположен среди современных -зданий, как Кёльнский собор, и не тогда, когда застроен домами, облепившими его, подобно ласточкиным гнез­дам, как церкви в северогерманских городах; его надо видеть среди лесистых гор, как, например, альтенбергская церковь в бергском княжестве, или, по крайней мере, обособленным от всего чужеродного, современного, среди монастырских стен и старых зданий, как собор в Ксантене. Только тут можно глу­боко почувствовать, что в состоянии создать то или иное сто­ летие, если оно со всей своей силой сосредоточивается на какой-нибудь одной большой задаче. И если бы Кёльнский собор стоял так же свободно и открывался бы взору со всех 'сторон, во всех своих колоссальных размерах, как церковь в Ксан­тене, то, право, XIX век должен был бы умереть от стыда, что при всей своей премудрости он не может закончить этого сооружения. Нам больше уж неизвестен религиозный подвиг, и поэтому вызывает у нас такое удивление какая-нибудь миссис Фрай, которая в средние века была бы самым заурядным явле­нием.

Я вошел в церковь, где как раз шла обедня. С хоров неслись звуки органа — ликующая рать покоряющих сердце воинов, — они мчались под гулким сводом и затихали в отдаленных пере­ходах церкви. Пусть и твое сердце покорится их очарованию, сын девятнадцатого века, — эти звуки смиряли более сильных и необузданных, чем ты! Они изгнали старых германских богов


114


Ф. ЭНГЕЛЬС


иэ их священных рощ; они повели героев великого времени по бурным морям и пустыням, а их непобедимых потомков — в Иерусалим; они — тени прошлых веков с их горячей кровью и жаждой подвигов! Но в тот момент, когда трубы возвещают чудо пресуществления, когда священник поднимает блистаю­ щую дароносицу и прихожане опьянены вином благоговения, — тогда беги, спасайся, спасай свой разум от этого моря чувств, наполняющего церковь, и молись вне церковных стен богу, чей дом не создан руками человека, чье дыхание пронизывает весь мир и кто хочет, чтобы ему поклонялись лишь в духе и истине. Потрясенный, я вышел из церкви и расспросил, как пройти к единственной в городе гостинице. Когда я вошел в залу, я по­ чувствовал, что нахожусь по соседству с Голландией. Выставка, представляющая странную смесь из развешанных по стенам картин и гравюр, из вырезанных на оконных стеклах ланд­шафтов, из золотых рыбок, павлиньих перьев и высохших листьев тропических растений перед зеркалом, ясно свидетель­ствовала, как горд хозяин тем, что он является обладателем вещей, которых не имеют другие. Эта страсть к редкостям, с которой человек при полном отсутствии вкуса окружает себя произведениями искусства и природы — безразлично, краси­выми или безобразными — и особенно хорошо чувствует себя в комнате, переполненной подобной дребеденью, — наслед­ственный грех голландца. Но какой ужас охватил меня, когда добрый хозяин повел меня в свою так называемую картинную галерею! Она представляла собой маленькую комнату, стены которой были сплошь увешаны малоценными картинами, хотя он уверял, будто Шадов сказал об одном портрете, который был действительно гораздо лучше, чем другие вещи, что он принад­лежит кисти Ганса Гольбейна. Несколько напрестольных икон работы Яна ван Калькара (из соседнего городка) выделялись ярким колоритом и могли бы заинтересовать знатока. И каких только украшений не было еще в этой комнате! Из каждого угла торчали пальмовые листья, ветки кораллов и т. п. вещи, повсюду были разбросаны чучела ящериц, на камине стояло несколько фигур, составленных из пестрых морских раковин, вроде тех, которые так часто встречаются в Голландии; в одном углу стоял бюст Вальрафа из Кёльна, а под ним висел высох­ший, как мумия, труп кошки, упиравшейся передней лапой прямо в лицо распятого Христа, изображенного на картине. Если кого-нибудь из моих читателей забросит когда-нибудь в Ксантен и если он попадет в эту единственную в городке гостиницу, то пусть спросит у любезного хозяина о его пре­красной античной гемме; он является обладателем изумитель-


Р0ДЙЯА ЗИГФРИДА


нь


ной, вырезанной на опале, Дианы, стоящей больше, чем вся его коллекция картин.

В Ксантене надо не забыть осмотреть коллекцию древностей г-на нотариуса Гоубена. Здесь собрано почти все, что было выкопано и найдено в местоположении Castra vetera m. Кол­лекция интересна, но не содержит ничего особенно ценного в художественном отношении, как этого и следовало ожидать от такой военной стоянки, как Castra vetera. Немногочисленные красивые геммы, найденные здесь, рассеяны по всему городу; единственный более крупный памятник скульптуры — это сфинкс, фута в три длиной, принадлежащий упомянутому выше хозяину гостиницы; он высечен из обыкновенного песчаника, плохо сохранился, но, впрочем, никогда и не был красивым.

Я вышел за город и поднялся на песчаную гору, единствен­ную естественную возвышенность на всем пространстве вокруг. На этой горе стоял, по преданию, замок Зигфрида. У опушки соснового леса я опустился на землю и стал смотреть на распо­ложенный внизу город. Окруженный со всех сторон плотинами, он лежал в котловине, над краем которой величественно воз­вышалась только церковь. Направо Рейн, охватывающий ши­рокими, сверкающими рукавами зеленый остров, налево, в го­лубой дали, — Клевские горы.

Что захватывает нас с такой силой в сказании о Зигфриде? Не развитие действия само по себе, не подлейшее предательство, жертвой которого пал юный герой, а глубокая значительность, заложенная в его личности. Зигфрид — представитель немец­ кого юношества. Все мы, у кого бьется в груди еще не укрощен­ное трудностями жизни сердце, все мы знаем, что это значит. Все мы чувствуем ту же жажду подвига, тот же бунт против старинных обычаев, которые заставила Зигфрида покинуть замок его отца; нам глубоко противны вечные колебания, фи­листерский страх перед смелым деянием, мы хотим вырваться на простор свободного мира, мы хотим пренебречь осторож­ностью и бороться за венец жизни — подвиг. О драконах и великанах позаботились и филистеры, особенно в сфере цер­ковной и государственной жизни. Но время уже не то; нас запирают в темницы, называемые школами, где, вместо того чтобы сражаться, мы должны, точно в насмешку, спрягать во всех" наклонениях и временах греческий глагол «сражаться»; а когда нас освобождают от школьной муштры, мы попадаем в объятия богини нашего века — полиции. Полиция, когда думаешь; полиция, когда говоришь; полиция, когда ходишь, ездишь верхом, путешествуешь; паспорта, виды на жительство, таможенные квитанции, — пусть дьявол сражается с великанами


116


Ф. ЭНГЕЛЬС


и драконами! Они нам оставили только тень подвига, рапиру вместо меча, но к чему нам все искусство фехтования рапи­рой, если его нельзя применить для удара мечом? А когда, наконец, вырываешься на волю, когда побеждены, наконец, филистерство и индифферентизм, когда жажда подвигов нахо­дит себе выход, — то видите ли вы там, по ту сторону Рейна, башню Везеля? Цитадель этого города, называемая твердыней немецкой свободы, стала могилой немецкого юношества. И она стоит как раз напротив колыбели величайшего германского юноши! Кто был заключен там? Студенты, которые думали, что они недаром научились драться, — vulgo * дуэлянты и дема­гоги 11в. Теперь, после данной Фридрихом-Вильгельмом IV амнистии ш, мы вправе сказать, что эта амнистия была не только актом милости, но и справедливости. Примем все пред­ посылки, допустим, что государство по необходимости должно было выступить против этих союзов; однако все те, кто видит благо государства не в слепом послушании, не в строгой суб­ординации, согласятся со мной, что обращение с участниками этих союзов требовало восстановления их чести и достоинства. Демагогические союзы были так же естественны во времена Реставрации 41 и после июльских дней, как невозможны они сейчас. Кто же подавлял тогда всякое проявление свободного духа или назначал «временную» опеку над биением молодого сердца? А как обращались с этими несчастными! Можно ли отрицать, что именно этот правовой акт освещает ярким светом все невыгоды и пороки бумажной, тайной судебной процедуры и показывает противоречивость такого положения, когда опла­ ченные государственные чиновники, а не независимые присяж­ные, должны судить по обвинениям в государственных преступ­ лениях? Можно ли отрицать то, что приговоры произносились оптом или «гуртом», как выражаются купцы?

Но я спущусь к Рейну и послушаю, что рассказывают осве­щенные вечерней зарей волны земле, породившей Зигфрида, о его могиле в Вормсе и о потонувшем сокровище. Может быть, какая-нибудь добрая фея Моргана воздвигнет передо мной вновь замок Зигфрида или покажет мне, какие геройские под­виги суждено совершить сыновьям его в девятнадцатом веке.

Написано Ф. Энгельсом в ноябре 1840 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано е журнале «Telegraph Перевод с немецкого

für Deutschland» M 197, декабрь 1S40 г .

Подпись: Фридрих Освальд

* — попросту. Ред.


[ 117

ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ "в

Как верный Эккарт из саги 11!), стоит старый Арндт у Рейна, предостерегая немецких юношей, вот уже многие годы загля­дывающихся на французскую Венерину гору, с высот которой манят их обольстительные пылкие девы — идеи. Но неистовые юноши не слушаются старого богатыря и устремляются туда, и не все остаются лежать обессиленные, как новый Тангейзер Гейне.

Такова позиция Арндта по отношению к современной немец­кой молодежи. Но как бы высоко вся молодежь его ни почи­ тала, его идеал немецкой жизни ее не удовлетворяет; она желает большей свободы действий, более полной, ликующей жизненной силы, пламенного, бурного биения всемирно-исторических ар­терий, по которым течет кровь Германии. Отсюда симпатия к Франции, разумеется, не симпатия, связанная с подчинением, о которой грезят французы, а более возвышенная и свободная, природу которой в противоположность тевтонской ограничен­ности так хорошо показал Берне в своем «Французоеде» 28.

Арндт чувствовал, что современность ему чужда, что она чтит не его за его идею, а его идею чтит из уважения к его сильной, мужественной личности. И потому для него, как для человека, популярности которого способствовали его талант, убеждения, а также в течение ряда лет и самый ход событий, — стало обязанностью оставить своему народу памятник своего духовного развития, своего образа мыслей и своего времени. Это он и осуществил в своих нашумевших «Воспоминаниях о пережитых событиях».

Отвлекаясь пока от тенденции книги Арндта, следует за­метить, что и с эстетической стороны она во всяком случае


Ü 8


Ф. ЭНГЕЛЬС


представляет одно из интереснейших явлений. Мы уже давно не слышали в нашей литературе такой сильной, выразительной речи, достойной иметь длительное влияние на многих предста­ вителей нашего молодого поколения. Лучше суровость, чем расслабленность! Ведь есть авторы, по мнению которых су­ щество современного стиля заключается в том, чтобы всю остроту речи, всю ее мускулатуру облечь в красивые, мягкие формы, хотя бы даже с риском впасть в женственность. Нет, уж лучше мужественная суровость арндтовского стиля, чем расплывча­ тость иных «современных» стилистов! Тем более, что Арндт, насколько это возможно, избежал причудливых особенностей стиля своих сотоварищей по 1813 г., и лишь употребление превосходной степени в абсолютном значении (свойственное южнороманским языкам) вносит в его речь элементы напыщен­ности. Такого ужасного пристрастия к иностранным словам, ко­торое теперь снова в ходу, у Арндта даже искать нечего; он показывает, напротив, что мы можем обойтись, не испытывая затруднений, без прививки чужих ветвей к нашему языковому стволу. Право, колесница наших мыслей на многих и многих путях лучше может продвигаться с помощью немецких коней, чем с помощью французских или греческих, и вопрос не решается одними насмешками над крайностями пуристского направления. Перейдем теперь к содержанию книги. Большую часть ее занимает набросанная подлинно поэтической рукой идиллия юношеского периода жизни. Навсегда может быть признателен провидению тот, кто провел свои ранние годы, как Арндт! Не в пыли большого города, где радости отдельной личности подавляются интересами целого, не в детских приютах и фи­лантропических тюрьмах, где заглушаются молодые побеги, — нет, под открытым небом, в лесу и в поле природа создавала стального мужа, на которого, как на северного богатыря, с удивлением взирает изнеженное поколение. Большая пласти­ ческая сила, с которой Арндт излагает этот период своей жизни, почти наводит на мысль, что пока наши писатели переживают такие идиллии, как Арндт, всякие идиллические фантазии излишни. Особенно чуждым покажется нашему веку самовоспи­ тание юноши Арндта, которое соединяет в себе германское целомудрие со спартанской строгостью. Но эту строгость, которая так наивно, без всякой примеси бахвальства, свой­ственного Яну, напевает про себя свое hoc tibi proderit olim *, следует, как нельзя более, рекомендовать нашей изнеженной молодежи. Нечего сказать, хороша опора отечества — моло-

• — это когда-нибудь буяет тебе на пользу. Ред.


ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ


119


дежь, которая, подобно бешеной собаке, боится холодной воды, кутается в три-четыре одеяния при малейшем морозе и считает для себя честью освободиться по слабосилию от военной службы! Говорить же о целомудрии в наше время, когда в каж­дом городе прежде всего осведомляются о том месте, «где до­мов последний ряд» *, она считает преступлением. Я, право, не абстрактный моралист, мне ненавистно всякое аскетическое уродство, никогда не стану я осуждать грешную любовь, но мне больно, что строгая нравственность грозит исчезнуть, а чувственность пытается возвести себя на пьедестал. Перед лицом такого человека, как Арндт, проповедники практической эмансипации плоти всегда должны будут краснеть от стыда.

В 1800 г. Арндт занимает предоставленную ему должность. Полчища Наполеона наводняют Европу, и с ростом могущества императора французов растет и ненависть к нему Арндта; грейфсвальдский профессор протестует от имени Германии про­тив угнетения и вынужден бежать. Наконец, немецкий народ подымается, и Арндт возвращается обратно. Следовало бы поже­лать, чтобы эта часть книги была изложена обстоятельнее; Арндт скромно умалчивает о национальном ополчении и его деяниях. Вместо того чтобы предоставить нам догадываться, что он не остался бездеятельным, ему следовало бы подробнее изобразить свое участие в движении того времени и рассказать со своей субъективной точки эрения историю тех дней. После­дующие события изложены еще короче. Следует отметить здесь, с одной стороны, все более определенную склонность к орто­доксии в области религии и, с другой стороны, таинственную, почти верноподданническую и холопскую манеру, с которой Арндт говорит о своем отстранении от должности. Однако тот, на кого это произвело неприятное впечатление, мог убедиться из появившихся недавно в газетах объяснений самого Арндта, что он рассматривает свое восстановление в должности как акт справедливости, а не как дар милости, и что он еще обладает своей прежней твердостью и решительностью.

Особенное значение, однако, приобретает книга Арндта благодаря одновременному изданию множества воспоминаний об освободительной войне. Таким образом опять живо встает перед нами то славное время, когда германская нация впервые за несколько столетий вновь поднялась и противопоставила всю свою силу и величие чужеземному игу. И нам, немцам, следует постоянно помнить о битвах того времени, чтобы заста­вить бодрствовать наше сонливое народное сознание, — не в том

* Из баллады Tête «Бог и баядера». Ред.


120


Ф. ЭНГЕЛЬС


смысле, конечно, как это понимает партия, которая воображает, что все уже свершила, и, почив на лаврах 1813 г., самодовольно созерцает себя в зеркале истории, но скорее в противополож­ном смысле. Ибо не свержение чужеземного господства, которое держалось только на атлантовых плечах Наполеона и по своей вопиющей противоестественности рано или поздно должно было пасть само собой, не завоеванная «свобода» были главнейшим результатом борьбы, — результат этот заключался в самом факте борьбы и в одном ее моменте, ясно ощущавшемся лишь весьма немногими современниками. Тот факт, что мы осознали ценность потерянных национальных святынь, что мы вооружи­лись, не ожидая всемилостивейшего дозволения государей, что мы даже заставили властителей стать во главе нас *, словом, что мы выступили на одно мгновенье как источник государст­венной власти, как суверенный народ, — вот что было вели­чайшим достижением тех лет. Поэтому после войны те люди, которые яснее всего это чувствовали и решительнее всех в этом направлении действовали, должны были казаться правитель­ствам опасными. — Но как скоро опять задремала эта творче­ская сила! Из-за проклятой раздробленности воодушевление, столь необходимое стране в целом, поглощалось отдельными ее частями, общегерманские цели разменивались на множество провинциальных интересов. В результате стало невозможным заложить в Германии основу государственной жизни, подоб­ную той, какую создала себе Испания в конституции 1812 го­да 12°. Напротив, наши подавленные гнетом сердца не устояли перед теплым весенним дождем всевозможных обещаний, кото­рые неожиданно посыпались на нас из «высших сфер», а мы, глупцы, и не подумали, что есть обещания, нарушение которых с точки зрения нации совершенно непростительно, но с личной точки зрения считается очень легко извинительным. (?) Потом начались конгрессы т, они дали немцам время выспаться после освободительного угара, чтобы, проснувшись, опять вернуться к старым отношениям его величества и верноподданных. Кто еще не утихомирился и не мог отучиться от привычки оказывать воздействие на нацию, того все силы времени гнали в тупик тевтономании. Лишь немногие исключительные умы пробились сквозь лабиринт и нашли путь, ведущий к истинной свободе.

Тевтономаны хотели дополнить дело освободительной войны и освободить Германию, вернувшую себе материальную незави­симость, также и от духовной гегемонии чужеземцев. Но именно

* Ср. по этому вопросу: Karl Bade . « Napoleon im Jahre 1813». AUona, 1840 [Карл Баде. «Наполеон в 1813 году». Альтоыа, 1840].


ЭРНСТ МОРЙЦ АРНДТ


121


потому тевтономания стала отрицанием, а то, чем она кичилась, как положительным, было погребено во мраке неопределенности и никогда полностью не поднялось оттуда; то же, что вышло на дневной свет разума, большей частью оказывалось в доста­точной мере бессмысленным. Все это миросозерцание было философски несостоятельно, ибо оно утверждало, что весь мир был создан ради немцев, а сами немцы давно достигли наивысшей ступени развития. Тевтономания была отрицанием, абстракцией в гегелевском смысле. Она создавала абстрактных немцев, отметая все то, что не было истинно немецким до шестьдесят четвертого поколения предков и не выросло из народных кор­ней. Даже то, что казалось в ней положительным, было отрица­ тельным, ибо привести Германию к идеалам тевтономании можно было только путем отрицания целого тысячелетнего пути раз­вития; она хотела, следовательно, отбросить нацию вспять, к германскому средневековью или даже к чистоте первобытного тевтонства из Тевтобургского леса. Выразителем крайностей этого направления стал Ян. Результатом этой односторонности явилось провозглашение немцев избранным народом Израиля и игнорирование бесчисленных ростков всемирно-историче­ского значения, которые произрастали не на немецкой почве. С особой силой и больше всего иконоборческая ярость обруши­лась на французов, чье нашествие было отражено и чья гегемо­ния во всем внешнем основана на том, что они во всяком случае легче всех других народов усваивают форму европейской обра­зованности, цивилизацию. Великие, вечные результаты рево­люции подверглись глумлению как «романская мишура» или даже «романское шарлатанство»; никто не подумал о родстве этого гигантского народного дела с народным подъемом 1813 го­да; все, что принес Наполеон: эмансипацию евреев, суд при­сяжных, здоровое частное право вместо схоластики пандектов — все это подверглось осуждению только из-за личности инициа­тора. Французоненавистничество стало обязанностью, всякое воззрение, сумевшее стать выше этого, клеймилось как инозем­щина. Таким образом, и патриотизм стал по существу чем-то отрицательным и в борьбе того времени оставил отечество без поддержки, изощряясь в то же время в изобретении исконно немецких высокопарных выражений взамен давно укоренив­шихся в немецком языке иностранных слов. Если бы это направление было конкретно немецким, если бы оно рассматри­вало немца таким, каким он стал в результате двухтысячелет- него развития истории, если бы оно не проглядело существен­нейшего момента нашего назначения — быть стрелкой на весах европейской истории и следить за развитием соседних народов,—


122


ф. з й г в а ь с


оно бы избежало всех своих ошибок. — Но, с другой стороны, нельзя также не отметить, что тевтономания была необходи­мой ступенью развития нашего народного духа и образовала с последующей ступенью ту противоположность, на плечах которой покоится современное миросозерцание.

Этой противоположностью тевтономании был космополити­ ческий либерализм южногерманских сословных собраний, от­рицавший национальные различия и ставивший своей целью образование великого, свободного, объединенного человечества. Он соответствовал религиозному рационализму, с которым имел общий источник в филантропии прошлого века, между тем как тевтономания вела последовательно к теологической орто­доксии, куда со временем пришли почти все ее приверженцы (Арндт, Стеффенс, Менцель). Односторонности космополити­ческого свободомыслия часто вскрывались его противниками, правда, тоже с односторонней точки зрения, поэтому я могу остановиться на этом направлении коротко. Июльская револю­ция, казалось, благоприятствовала ему сначала, однако это событие было использовано всеми партиями. Фактическое уни­чтожение тевтономании, или, вернее, ее жизнеспособности, датируется с июльской революции и было заложено в ней. Но в то же время произошло и крушение мирового гражданства, ибо важнейшее значение великой недели 37 заключалось именно в восстановлении французской нации в качестве великой дер­ жавы, что побудило и другие нации стремиться к более сильной внутренней спаянности.

Еще до этого недавнего мирового потрясения два человека трудились в тиши над развитием немецкого духа, над совре­ менным развитием, как его обычно называют, два человека, которые при жизни почти не знали друг друга, и лишь после их смерти стало ясно, что они взаимно друг друга дополняют, — эти двое были Берне и Гегель. Часто, и совершенно несправед­ливо, Берне клеймили как космополита, но он был немцем больше, чем его враги. Журнал «Hallische Jahrbücher» связал недавно тему «политической практики» с именем г-на фон Фло- ренкура ш, но последний на самом деле не является ее предста­ вителем. Он стоит на той точке, где соприкасаются крайности тевтономании и космополитизма, как это было в буршен-шафтах ш, и его лишь поверхностно затронули позднейшие этапы развития национального духа. Берне — вот кто человек политической практики, и историческое его значение в том и заключается, что он вполне осуществил это призвание. Он сорвал с тевтономании ее блестящее мишурное одеяние и в то же время безжалостно раскрыл наготу космополитизма, питав-


ЭРНСТ МОРИЦ АРВДТ


123


шегося лишь бессильными благими пожеланиями. Он обратился к немцам со словами Сида: Lengua sin manos, cuemo osas fab- lar? * Никто не умел так изображать величие дела, как Берне. Все в нем — жизнь, все — мощь. Лишь о его сочинениях можно сказать, что это — деяния во имя свободы. Не говорите мне здесь об «определениях рассудка», о «конечных категориях»! В том, как Берне понимал положение, занимаемое европейскими нациями, и их назначение, нет ничего спекулятивного. Но Берне первый правдиво осветил взаимоотношения Германии и Франции и этим оказал идее большую услугу, чем гегельянцы, которые в это время учили наизусть «Энциклопедию» Гегеля m и думали, что они тем самым сделали достаточно для своего века. Именно то освещение вопроса, которое дает Берне, и показывает, как высоко он стоит над плоским космополитизмом. Разумная односторонность была так же необходима Берне, как Гегелю чрезмерный схематизм; но вместо того, чтобы понять это, мы ничего не видим за грубоватыми и часто парадоксальными аксиомами «Парижских писем» ао.

Рядом с Берне и в противовес ему Гегель, человек мысли, преподнес нации свою, уже готовую систему. Власть имущие не взяли на себя труда проникнуть в смысл неясных форм си­стемы и тяжеловесного стиля Гегеля; да и как могли они знать, что из тихой гавани теории эта философия отважится выйти в бурное море событий, что она уже обнажает меч, чтобы опол­читься как раз на практически существующее положение вещей? Ведь сам Гегель был таким солидным ортодоксальным чело­ веком, и полемика его была направлена прямо против неодоб-ряемых государственной властью течений, против рационализма и космополитического либерализма! Но господа, сидевшие у руля, не понимали, что эти направления оспаривались лишь для того, чтобы дать место высшему, и что новое учение должно сначала утвердиться, получив признание нации, чтобы затем иметь возможность свободно и последовательно развить свои жизненные принципы. Когда Берне нападал на Гегеля, он был со своей точки зрения совершенно прав, но когда власть покровительствовала Гегелю, когда она возвела его учение чуть ли не в ранг прусской государственной философии, она попала впросак и теперь, очевидно, раскаивается в этом. И неужели Альтенштейн, принадлежавший, правда, к более либеральному времени и стоявший на более возвышенной точке зрения, мог иметь такую свободу действий, что можно все от­нести на его счет? Но как бы то ни было, когда после смерти

• — Язык без рук, как дерзаешь ты говорить? ,!4 Рев,


124


Ф. ЭНГЕЛЬС


Гегеля его доктрины коснулось свежее дыхание жизни, из «прусской государственной философии» выросли побеги, какие не снились ни одной партии. Штраус — на поприще теологии, Ганс и Руге — на поприще политики останутся знамениями своего времени. Только теперь слабые туманные пятна спеку­лятивной философии превратились в светящиеся звезды идей, которые должны будут освещать путь движению века. Можно сколько угодно ставить в укор эстетической критике Руге, что она страдает трезвостью и схематизмом доктрины; заслугой его остается то, что он привел политическую сторону гегелев­ской системы в соответствие с духом времени и оживил к ней интерес нации. Ганс сделал это лишь косвенно, продолжив философию истории до нашего времени; Руге открыто выразил свободомыслие гегельянства, Кёппен присоединился к нему; оба не побоялись вражды и продолжали идти своим путем, не останавливаясь даже перед опасностью раскола школы, и потому честь и слава их дерзанию! Вдохновенная, непоколеби­мая вера в идею, которая свойственна новогегельянству, есть единственная крепость, куда могут надежно укрыться свободо­мыслящие, если поощряемая свыше реакция одержит над ними временную победу.

Таковы последние этапы развития немецкого политического духа, и задача нашего времени заключается в том, чтобы завер­шить взаимопроникновение идей Гегеля и Берне. В младо­гегельянстве есть уже изрядная доля Берне, и немало статей в «Hallische Jahrbücher» Берне подписал бы не задумываясь. Но необходимость соединения мысли с делом частью еще недо­статочно осознана, частью еще не проникла в нацию. Берне все еще рассматривается кое-где как прямая противоположность Гегелю; но так же, как не следует судить о практическом значении Гегеля для современности (не о его философском зна­чении для всех времен) по чисто теоретической стороне его системы, точно так же и по отношению к Берне не следует огра­ничиваться плоской критикой его односторонностей и экстра-вагантностей, которые никогда не отрицались.

Думаю, что этим я достаточно охарактеризовал отношение тевтономании к нашему времени, чтобы перейти к более деталь­ному рассмотрению отдельных ее сторон, освещенных Арндтом в его книге. Глубокая пропасть, отделяющая Арндта от тепереш­него поколения, яснее всего видна в том, что для него в госу­дарственной жизни безразлично именно то, за что мы готовы отдать кровь и жизнь. Арндт объявляет себя решительным монархистом — допустим. Но конституционным или абсолю­тистским — об этом он даже не упоминает. Спорный пункт


ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ


125


вот в чем: Арндт и все его сторонники видят благо государства в том, что государь и народ привязаны друг к другу искренней любовью и сходятся в стремлении к всеобщему благу. Для нас, наоборот, незыблемо, что отношения между правящими и управляемыми должны быть установлены на почве права раньше, чем они могут стать и оставаться сердечными. Сначала право, потом справедливость! Едва ли найдется такой плохой государь, который не любил бы своего народа и — я говорю здесь о Германии — не был бы любим своим народом уже в силу того, что он его государь? Но какой государь смеет по­хвалиться, что с 1815 г. он значительно продвинул вперед свой народ? Не наше ли это собственное творение — все то, чем мы обладаем, разве оно не наше вопреки контролю и над­зору? Можно разглагольствовать о любви государя и народа друг к другу, и с тех пор, как великий поэт 12в, сочинивший «Хвала тебе, в венке победном!», пел: «Любовь свободных охраняет вершины те, где восседает на тронах сонм князей», с тех самых пор на эту тему наболтали бесконечно много вся­кого вздора. Грозящий нам сейчас с известной стороны образ правления можно было бы назвать реакцией, соответствующей духу времени; патримониальные суды 101 для создания высшего дворянства, цехи для восстановления «почтенного» бюргерского сословия, поощрение всех так называемых исторических рост­ков, которые являются, собственно говоря, старыми обрублен­ными сучками.

Но не только в этом пункте тевтономания отдала в жертву решительной реакции свободу своей мысли. Ее идеи государ­ственного устройства также нашептаны ей господами из « Ber­ liner politisches Wochenblatt». Больно было видеть, как даже положительный, спокойный Арндт дал себя прельстить софи­стической мишурой «органического государства». Фразы об исто­рическом развитии, об использовании данных обстоятельств, об организме и т. д., должно быть, имели для своего времени очарование, о котором мы не можем составить себе никакого представления, ибо мы видим, что это большей частью красивые слова, в которых нет серьезного соответствия с их собственным значением. Надо, наконец, покончить со всеми этими призра­ками! Что вы понимаете под органическим государством? Такое государство, установления которого развивались в тече­ние столетий вместе с нацией и из нее, а не конструировались из теории. Очень хорошо. А в применении к Германии? Этот организм, видите ли, заключается в том, что граждане госу­дарства подразделяются на дворян, горожан и крестьян вкупе со всем, что этому сопутствует. Все это должно заключаться


126


Ф. ЭНГЕЛЬС


в слове «организм» in nuce *. Разве это не жалкая, не позорная софистика? Саморазвитие нации — разве это не выглядит точь-в-точь так же, как свобода? Вы стараетесь схватить ее обеими руками и ловите — весь гнет средневековья и ancien régime **. К счастью, это фокусничество нельзя отнести на счет Арндта. Не приверженцы сословных делений, а мы, их противники, хо­ тим органической государственной жизни. Речь идет пока вовсе не о «теоретической конструкции»; речь идет о том, чем нас хотят прельстить, — о саморазвитии нации. Только мы относимся серьезно и искренне к этому; но те господа не знают, что всякий организм становится неорганическим, коль скоро умирает; они приводят в движение гальваническим током трупы прош­лого и хотят нас уверить, что это не механизм, а жизнь. Они хотят способствовать саморазвитию нации и заковывают ее ноги в колодки абсолютизма, чтобы она быстрее продвигалась вперед. Они не хотят знать, что то, что они называют теорией, идеологией или еще бог знает чем, давно уже перешло в плоть и кровь народа и частью уже вошло в жизнь, что в этом вопросе не мы, а они блуждают в области утопических теорий. Ибо то, что полстолетие тому назад действительно было еще теорией, развилось со времени революции как самостоятельный момент в государственном организме. И, что важнее всего, разве разви­тие человечества не стоит выше развития нации?

А порядки сословного строя? Никакой перегородки между горожанами и крестьянами при нем не существует, даже исто­рическая школа 127 не может этого серьезно отрицать; эта пере­городка устанавливается только pro forma, чтобы сделать для нас более приемлемым обособление дворянства. Все вертится вокруг дворянства, с падением дворянства падет и сословный строй. Но с сословием дворянства дело обстоит еще хуже, чем с его состоянием ***. Ведь наследственное, основанное на майо­рате сословие, безусловно, представляет по современным поня­тиям архибессмыслицу. Другое дело средние века! Тогда и в имперских городах (как, например, в Бремене еще и теперь) цехи и их привилегии были наследственными, там существовали поколения пекарей, поколения лудильщиков. И в самом деле, что значит дворянская спесь по сравнению с сознанием: мои предки были пивоварами до двадцатого колена! Кровь мясников, или, по более поэтической бременской терминологии, живодеров, еще течет в жилах дворян, воинственное призвание которых, установленное г-ном Фуке, как раз и состоит в непрекращаю-

* — в зародыше. Ред. ** — старый порядок. Ред. ♦ •• игра слов: «Stand» —сословие, «Bestand» — состояние. Ред.


Эрнст мориц арядт


127


щемся убиении и живодерстве. Смешна претензия со стороны дворянства считать себя сословием, ибо по законам всех госу­дарств ему вовсе не принадлежит исключительное право на какое-либо занятие, будь то военное дело, будь то крупное землевладение. Ко всякому сочинению о дворянстве можно было бы поставить эпиграфом слова трубадура Гийома де Пуатье: «Эта песня ни о чем». И так как дворянство чувствует свое внутреннее ничтожество, то ни один дворянин не может скрыть своей скорби по этому поводу, начиная с весьма остро­умного барона фон Штернберга и кончая весьма скудоумным К. Л. Ф. В. Г. фон Альвенслебеном. Совершенно неуместна та терпимость, с которой предоставляют дворянству удовольствие считать себя чем-то особым, если только оно не требует себе еще каких-нибудь привилегий. Ибо пока и поскольку дворян­ство будет представлять собой нечто особое, постольку оно захочет и должно будет иметь привилегии. Мы остаемся при нашем требовании: никаких сословий, а лишь великая, еди­ная, равноправная нация граждан!

Другое требование, предъявляемое Арндтом своему госу­дарству, — майораты, вообще аграрное законодательство, уста­ навливающее для землевладения неизменные отношения. И этот пункт также, независимо от общего его значения, заслуживает внимания уже потому, что упомянутая, соответствующая духу времени реакция грозит и в этой области вернуть положение вещей к периоду до 1789 года. Ведь в самое недавнее время мно­гим было даровано дворянское звание под условием основать майорат, гарантирующий благосостояние семьи! — Арндт — решительный противник неограниченной свободы и дробления землевладения; он видит, что неизбежным следствием этого является разделение земли на парцеллы, причем ни одна из них не может прокормить своего хозяина. Но он не видит, что именно полная свобода земельной собственности дает воз­можность в общем и целом восстановить все то равновесие, которое она, конечно, в отдельных случаях может нарушать. Между тем запутанное законодательство большинства гер­манских государств и столь же запутанные проекты Арндта не только не устраняют возможных затруднений в аграрных от­ношениях, но в высшей степени усложняют их; в то же время при возникновении неурядиц они мешают добровольному вос­ становлению должного порядка, вывивают необходимость чрез­вычайного вмешательства государства и тормозят совершен­ствование этого законодательства множеством мелочных, но неизбежных соображений частного порядка. Напротив, сво­бода земли не оставляет места для какой-либо крайности: ни


128


Ф. ЭНГЕЛЬС


для превращения крупных землевладельцев в аристократию, ни для раздробления земельных угодий на слишком мелкие, становящиеся бесполезными клочки земли. Если одна чаша весов опускается слишком низко, то на другой тотчас же проис­ходит концентрация содержания, и равновесие восстанавли­вается. И если даже земельная собственность переходит из рук в руки, я все же предпочитаю волнующийся океан с его безграничной свободой маленькому озеру с его спокойной гладью, с его миниатюрными волнами, прерываемыми на каждом шагу то откосом берега, то корнем дерева, то камнем. Разрешая учреждение майоратов, государство не только дает согласие на образование аристократии: нет, это сковывание землевладения, как и всякое неотчуждаемое наследственное право, работает прямо на революцию. Если лучшая часть земли закреплена за отдельными семьями и делается недоступной остальным гражда­нам, не есть ли это прямой вызов народу? Разве институт майо­рата не основан на таком понимании собственности, которое давно уже не соответствует нашим взглядам? Разве одно поко­ление имеет право неограниченно распоряжаться собствен­ностью всех будущих поколений, которой оно в настоящий мо­мент пользуется и управляет? Как будто свобода собственности не уничтожается таким самоуправством, которое лишает этой свободы всех потомков! Как будто такое прикрепление человека к земле может действительно сохраниться навеки! Впрочем, вни­мание, которое Арндт уделяет земельной собственности, вполне заслужено, и важность предмета, пожалуй, была бы достойна обстоятельного обсуждения с точки зрения современности и це­ликом своевременна. Все прежние теории страдают наследствен­ной болезнью немецких ученых, усматривающих свою самостоя­тельность в том, что каждый создает для себя особую систему. Если ретроградные стороны тевтономании и заслужили более внимательного рассмотрения отчасти из уважения к че­ловеку, защищающему их по убеждению, отчасти вследствие поощрения, которого они недавно удостоились в Пруссии, то другое направление тевтономании следует отвергнуть тем ре­шительнее, что в настоящий момент оно угрожает снова востор­жествовать у нас, — это французоненавистничество. Я не стану вступать в спор с Арндтом и прочими деятелями 1813 г., но подобострастная, беспринципная травля французов, поднятая теперь во всех газетах, противна мне до глубины души. Нужна высокая степень верноподданности, чтобы из июльского трактата 128 вынести убеждение, будто восточный вопрос яв­ляется для Германии вопросом жизни и будто Мухаммед-Али представляет опасность для нашего народа. С этой точки зрения


Эрнст мориц арндт 129

Франция поддержкой египтянина совершила, конечно, по отно­ шению к немецкой национальности такое же преступление, в ка­ком она провинилась в начале этого века. Печально, что вот уже в течение полугода нельзя взять в руки ни одной газеты, чтобы не натолкнуться на вновь ожившее неистовое французоедство. И для чего все это? Дабы способствовать приросту владений русских и усилению торговой мощи англичан настолько, чтобы они могли нас, немцев, окончательно задушить и раздавить! Принцип равновесия, проводимый Англией, и система Рос­сии — вот исконные враги европейского прогресса, а не Фран­ция и ее движение. Но так как два германских государя сочли за благо присоединиться к трактату, вопрос вдруг становится немецким, Франция делается старым, исконным безбожным «романским» врагом, а совершенно естественные меры по воору­жению, принятые действительно оскорбленной Францией, — дерзким вызовом, брошенным немецкой нации. Глупую бол­товню нескольких французских журналистов по поводу рейн­ской границы считают заслуживающей пространных возра­жений, которых французы, к сожалению, совсем не читают, и песню Беккера «Они его по получат» * хотят par force ** сделать народной песней. Я охотно отдаю дань успеху песни Беккера и совсем не хочу входить в рассмотрение ее поэтиче­ского содержания, меня даже радует, когда я слышу такой немецкий образ мыслей с левого берега Рейна, но тем не менее, солидаризируясь с уже появившимися по этому вопросу в на­стоящем журнале статьями, которые мне только что попались на глаза, я нахожу смешными потуги возвести скромное стихо­творение в ранг национального гимна. «Они его не получат!» Стало быть, опять отрицание? Неужели вы можете удовлетво­риться народной песней, содержащей только отрицание? Не­ужели немецкое национальное чувство может найти опору только в полемике против заграницы? Текст «Марсельезы» ***, несмотря на все вдохновение, — не очень высокого достоинства, но на­сколько благороднее здесь выход за пределы национально-огра­ниченного к общечеловеческому. И после того как у нас отор­вали Бургундию и Лотарингию; после того как мы допустили, чтобы Фландрия стала французской, а Голландия и Бельгия приобрели независимость; после того как Франция с присоеди­нением Эльзаса продвинулась уже до Рейна и в наших руках осталась лишь относительно малая часть некогда немецкого

• Начальная строка стихотворения Н. Беккера «Немецкий Рейн» («Der deutsche Rhein»). Ред.

*• — насильно. Ред. **• Автором текста и музыки является Руте де Лиль. Ред.


130


Ф. ЭНГЕЛЬС


левого берега Рейна, — мы не стыдимся чваниться и вопить: а последней пяди вам все-таки не получить! Ох уж эти немцы! Если бы французы получили и Рейн, то мы со смехотворнейшей надменностью все же возгласили бы: Они его не получат, свобод­ный немецкий Везер и т. д. вплоть до Эльбы и Одера, пока Германия не была бы поделена между французами и русскими и нам бы оставалось только петь: Они его не получат, свободный поток немецкой теории, доколе он спокойно катит свои волны в океан бесконечности, доколе на дне его шевелит плавниками хоть одна непрактичная мудрствующая рыбешка! И все это вместо того, чтобы принести глубокое покаяние за грехи, из-за которых мы потеряли все эти прекрасные земли, за разобщен­ ность и предательство идеи, за провинциальный патриотизм, жертвующий целым из-за местных выгод, и за отсутствие нацио­нального сознания. Правда, у французов есть такая навязчивая идея, что Рейн составляет якобы их собственность, но един­ ственным достойным немецкого народа ответом на это заносчи­вое требование является арндтовское восклицание: «Прочь из Эльзаса и Лотарингии!»

Дело в том, что я придерживаюсь, — может быть, в противо­положность многим, взгляды которых я вообще разделяю, — той точки зрения, что для нас возврат говорящего по-немецки левого берега Рейна — дело национальной чести, германиза­ция отложившихся Голландии и Бельгии — политическая необ­ ходимость. Неужели мы можем допустить в этих странах окон­чательное подавление немецкой национальности, в то время как на востоке славянство подымается все с большей силой? Неужели мы заплатим за дружбу Франции отказом от немец­кого характера наших лучших провинций? Неужели нам сле­ дует примириться с завоеваниями, едва имеющими столетнюю давность, причем завоеватель даже не сумел ассимилировать того, что было им захвачено, и неужели мы должны считать трактаты 1815 г. 129 за приговор мирового духа в последней инстанции?

Но, с другой стороны, мы не будем достойны эльзасцев, пока не сможем дать им того, чем они располагают сейчас, — свободной общественной жизни в рамках великой державы. Нет сомнения, что нам придется еще раз померяться силами с Францией, и тогда будет видно, кто достоин левого берега Рейна. А до тех пор мы можем спокойно предоставить разреше­ние вопроса развитию нашей народности и мирового духа, до тех пор мы будем работать для достижения ясного взаимопо­ нимания между европейскими нациями и стремиться к внутрен­нему единству — первой нашей потребности и основе нашей


ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ


131


будущей свободы. Пока наше отечество будет оставаться раз­дробленным, до тех пор мы — политический нуль, до тех пор общественная жизнь, завершенный конституционализм, сво­ бода печати и все прочие наши требования — одни благие поже­лания, которым не суждено осуществиться до конца; вот к чему следует стремиться, а не к истреблению французов!

И при всем этом тевтономанское отрицание все еще не выпол­нило своей задачи до конца: еще много осталось такого, что следует отправить восвояси — за Альпы, за Рейн и за Вислу. Русским мы оставим пентархию и, итальянцам — их папизм и все с ним связанное, их Беллини, Доницетти и даже Россини, если они хотят его хвастливо противопоставить Моцарту и Бет­ховену, французам — их высокомерные отзывы о нас, их воде­ вили и оперы, их Скриба и Адана. Все эти нелепые чужеземные повадки и моды, все излишние иностранные слова мы прогоним туда, откуда они пришли; мы перестанем быть посмешищем для иностранцев и сольемся в единый, неделимый, мощный и — так угодно богу — свободный немецкий народ.

Печатается по тексту журнала Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом в декабре 1840 г.

Напечатано в журнале ^Telegraph.

für Deutschland» MM 2, S, 4 и 5;

январь 1841 г.

Подпись: Ф. Освальд


132 ]


НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Я ехал ночью темной, одиноко,

Через немецкий край, известный всем нам,

Где властью все угнетены жестокой

И где сердца кипят в порыве гневном —

На то, что здесь добытая трудами И долгою бессонницей свобода Вновь изгнана, и злыми языками Позорится она в глазах народа.

Густой туман покрыл степные дали,

И тополя застыли у дороги,

На миг их ветры с шумом пробуждали —

Но вскоре замолкали недотроги.

Прозрачней воздух. Вот мечом Дамокла Висит над этой мрачною столицей Серп месяца — гнев короля разит далеко, И от него ничем не заслониться.

Вслед экипажу брешут зло собаки — Положено им злиться по уставу. Им не сродни ль столичные писаки, Кому мой дух свободный не по нраву?

Что мне, скажите, в злобном лае этом? Я о свободе думаю грядущей.


НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ


133


Не заблуждайтесь — ведь перед рассветом Всегда бывает мгла мрачней и гуще.

И вот светлеет. Скоро утро будет — Звезду оно предтечей посылает. Колокола свободы смертных будят — Не бурю, ясный мир они вещают!

Да, древо духа мощными корнями Обломки ветхой старины сломало, Ну, а потом — прекрасными цветами Оно цвести для всех народов стало.

Тут я уснул. А поутру проснулся — И вижу землю в утреннем сиянье. Мне город Штюве * светлый улыбнулся, Свободы город, полный обаянья.

Написана Ф. Энгельсом в конце 1840 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано е журнале «Deutscher Перевод с немецкого

Courier» M 1, 3 января 1841 г.

На русском я.тке публикуется впервые Подпись: Фридрих Освальд

Оснабрюк, бургомистром которого был Иоганн Карл Бертрам Штюве. Ред.


ПЕРЕНЕСЕНИЕ ПРАХА ИМПЕРАТОРА 130

Безлюдны улицы Парижа: к Сене Все населенье бурно потекло; Сверкает солнце Франции, но тени Легли на гордое его чело.

Веселые примолкли парижане, — Их не прельщает новой славы пир; К ним близится герой военной брани, Европы бич и Франции кумир.

Прах императора, сереброглавой Толпою ветеранов окружен, К Парижу движется, увитый славой, Под грохот пушек и под плеск знамен.

Вновь гордая столица, как когда-то, У ног кумира своего лежит; Пусть горшая, чем некогда, расплата Ей угрожает, — месть в душе кипит.

О музыка войны и смерти! — биться Сильней сердцам французов ты велишь; Не с тем же ль блеском после Аустерлица Иль в дни Маренго он въезжал в Париж?

И как тогда сквозь строй толпы влюбленной Скакал он, сжав немой и бледный рот,


ПЕРЕНЕСЕНИЕ ПРАХА ИМПЕРАТОРА


135


Так ныне — прах, навеки просветленный — Среди толпы он движется вперед.

Где гвардия? Где генерал Домбровский, Непобедимый вождь своих полков? И где лихой Мюрат? Где Понятовский? Где маршал Ней, храбрец из храбрецов?

Могучих сонм стал жертвой рока злого, Их громы Ватерлоо повергли в прах; Остатки гвардии шагают здесь сурово, Лишь Монтолон томится в кандалах.

Краса и цвет всей Франции — и старой, И молодой — за гробом вслед идет; Всеобща скорбь: республиканец ярый, И тот со всеми вместе слезы льет.

Кто те, на чьем челе пылают рядом Печать побед и горьких мук следы, Чей стан так горд под траурным нарядом? Знай: то поляков скорбные ряды.

И императора металл и камень Приветствуют из арок и колонн, В которых — тот же дерзновенья пламень, Каким горел всю жизнь свою и он.

Мертв дом его, упала в прах корона, Надменный сон рассеялся, как дым; Как Александр, своим потомкам трона Не завещав, лежит он недвижим.

Спит император, смолкла литургия; Покрыты мглой торжественных теней Стоят колонны, словно часовые; Храм — над усопшим богом мавзолей.

Написано Ф. Энгельсом в декабре 1840 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале »Telegraph Перевод с немецкого

für Deutschland» M 23, аТевраль 1841 г.

Подпись: Ф pu д р их О.


136 ]

«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА

ПЕРВЫЙ ТОМ. ГАМБУРГ, ГОФМАН И КАМНЕ. 1840 •

Известие о смерти Иммермана было тяжелым ударом для нас, жителей Рейнской области, не только вследствие значения его как поэта, но и как человека, хотя о личности Иммермана можно еще скорее, чем об Иммермане-поэте, сказать, что зна­чение ее только начало по-настоящему проявляться. Он нахо­дился в своеобразном отношении к молодым литературным силам, недавно объявившимся на Рейне и в Вестфалии; ведь в литературном отношении Вестфалия и Нижний Рейн тесно связаны, несмотря на резкое до сих пор разделение в поли­тическом отношении, и недаром «Rheinisches Jahrbuch» яв­ляется объединяющим центром для авторов обеих провинций. Насколько Рейнская область сторонилась до сих пор литера­туры, настолько стараются теперь рейнские поэты выступить в качестве представителей своей родины, действуя при этом, если и не по единому плану, то все же с устремлением к единой цели. Подобное устремление редко обходится без центра в виде какой-либо сильной личности, которой подчиняются более молодые поэты, нисколько при этом не поступаясь своей само­ стоятельностью, — и этим центром для рейнских поэтов, каза­лось, готовился стать Иммерман. Несмотря на кое-какие преду­беждения против жителей Рейнской области, он мало-помалу сроднился с ними; он открыто примирился с современным ли­ тературным направлением, к которому принадлежала вся мо­лодежь; он проникся новыми, свежими веяниями, и его произ-

* Immermanns Memorabilien. Erster Band. Hamburg, Hoffmann und Campe.

1840. Ред.


«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА


137


ведения стали встречать все большее признание. Благодаря этому все более расширялся круг молодых поэтов, собиравшихся вокруг него и прибывавших к нему из соседних местностей; сколько раз, например, Фрейлиграт, когда он еще писал в Бар­мене фактуры и составлял текущие счета, захлопывал мемориал и гроссбух, чтобы провести день-другой в обществе Иммермана и дюссельдорфских художников! И вот Иммерман занял видное место в зарождавшихся кое-где мечтах о рейнско-вестфальской поэтической школе; он был связующим звеном между провин­циальной и общегерманской литературой, пока не созрела слава Фрейлиграта. Кто способен разбираться в подобных взаимоотношениях и связях, для того это давно уже не состав­ляло тайны; еще год назад Рейнхольд Кёстлин наряду с другими отмечал в «Europa», что Иммерману предстоит занять то место, которое занимал Гёте на склоне своих лет 131. Смерть разбила все эти надежды и мечты о будущем.

Несколько недель спустя после смерти Иммермана появились его «Воспоминания». Но вполне ли уже созрел он для того, — ведь он был еще человеком средних лет, — чтобы писать свои собственные мемуары? Его судьба дает на этот вопрос утверди­ тельный ответ, его книга — отрицательный. Но мы и не должны рассматривать «Воспоминания» как расчеты старца с жизнью, заявляющего тем самым о завершении своего жизненного пути. Иммерман подводил скорее итоги более раннему, исключительно романтическому периоду своей деятельности, и поэтому на его книге лежит, конечно, печать какого-то иного духа, чем на произведениях того периода. К тому же огромные перемены, происшедшие за последнее десятилетие, отодвинули описанные в ней события в такую даль, что даже ему, их современнику, они казались чем-то отошедшим в историческое прошлое. И все же, мне кажется, я вправе сказать, что десять лет спустя Иммерман сумел бы более свободно и широко охватить события своего времени и отнесся бы по-другому к освободительной войне — основному стержню своего повествования. Как бы то ни было, но «Воспоминания» приходится брать такими, какие они есть.

Если уже в «Эпигонах» прежний романтик стремился до­ стичь вершин гетевской пластики и покоя, если «Мюнхгаузен» ш уже целиком написан в современной поэтической манере, то посмертное произведение Иммермана показывает еще с боль­шей ясностью, как высоко умел он ценить новейшие литератур­ные достижения. Стиль, а вместе с тем и форма восприятия со­вершенно современные; только более продуманное содержание, более строгое распределение материала, резко выраженное своеобразие характеров и антисовременное, хотя и довольно


138


Ф. ЭНГЕЛЬС


замаскированное, настроение автора выделяют эту книгу из массы описаний, характеристик, мемуаров, бесед, ситуаций, положений и т. д., которыми ныне насыщена наша литература, томящаяся по здоровой поэтической атмосфере. При этом у Иммермана достаточно такта, чтобы не так уж часто привле­кать на форум рефлексии вещи, которые нуждаются в ином судилище, чем трибунал голого рассудка.

Темой лежащего перед нами первого тома является «Моло­дежь двадцать пять лет тому назад» и господствовавшие среди нее влияния. Во вступительном «Обращении» самым точным образом объясняется характер всего произведения. С одной стороны, современный стиль, современные словечки, даже совре­менные принципы, а с другой — особенности автора, давно уже утратившие значение для широкого круга читателей. Иммерман пишет, как он довольно сухо отмечает, для совре­ менных немцев, для тех, кто одинаково далек от крайностей немецкого национализма и космополитизма; нацию он понимает в совершенно современном смысле и выдвигает предпосылки, которые, если их логически развить, привели бы к утверждению суверенности, как назначению народа; он решительно выска­зывается против «недостатка веры в себя, мании прислужи­ваться и унижаться» 133, которой страдают немцы. И все же наряду с этим у Иммермана особое пристрастие к пруссачеству, в пользу которого он может привести лишь очень слабые доводы, и такое холодное, равнодушное упоминание о конституционных стремлениях в Германии, которое совершенно ясно показывает, что Иммерман все еще никак не уразумел единства всех сторон современной духовной жизни. Мы ясно видим, что понятие «современное» ему вовсе не по душе, потому что он восстает против многих факторов этого «современного», хотя в то же время и не может отказаться от этого понятия.

Собственно мемуары начинаются с «Воспоминаний маль­чика». Иммерман остается верен своему обещанию рассказы­вать лишь о тех моментах, когда «история совершала свое шествие через него» 1S4 . Вместе с ростом сознания мальчика нара­стают и мировые события, возводится колоссальное здание, свидетелем падения которого ему пришлось быть. Волны исто­рии, вначале бушевавшие вдали, в битве при Йене разру­ шают плотину Северной Германии, разливаются по самодоволь­ной Пруссии, подтверждая теперь правильность изречения великого короля «Après moi le déluge» * также специально и для его государства i35, и затопляют в первую очередь родной

• — «После меня хоть потоп». Рев.


«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА


139


город Иммермана — Магдебург. Эта часть книги — лучшая. Им-мерман более силен в повествовании чем в рассуждении, и ему от­ лично удалось изобразить отражение мировых событий в сердце отдельного человека. К тому же это как раз тот пункт, начиная с которого он открыто, — правда, только на время — примы­кает к делу прогресса. Для него, как и для всех добровольцев 1813 г., Пруссия до 1806г. представляет ancien régime* этого государства, но та же Пруссия после 1806 г., — с чем теперь менее охотно соглашаются, — совершенно возродившееся госу­дарство с новым порядком вещей. Но возрождение Пруссии — это особый вопрос. Первое возрождение Пруссии — дело вели­кого Фридриха — так прославляли в связи с прошлогодним юбилеем, что нельзя понять, каким образом двадцатилетнее междуцарствие могло вызвать необходимость второго возрож­дения 136. А затем нас уверяют, что, несмотря на двукратное огненное крещение, ветхий Адам в последнее время снова начал подавать заметные признаки жизни. Однако в рассма­триваемом разделе Иммерман избавляет нас от прославлений status quo **, и лишь дальше мы увидим яснее, где расходятся пути Иммермана и нового времени.

«Молодежь, до вступления ее в общественную жизнь, воспитывают семья, школа, литература. Для того поколения, о котором идет речь, чет­вертым средством воспитания являлся еще деспотизм. Семья лелеет молодежь, школа изолирует ее, а литература опять выводит на простор; деспотизм же дал нам начала характера» "'.

Часть книги, содержащая размышления, составлена на основе этой схемы, которую нельзя не одобрить, так как боль­шим преимуществом ее является возможность рассматривать ход развития сознания в последовательной смене его ступе­ней. — Раздел книги, посвященный семье, вполне хорош, пока речь идет о старой семье, и остается только пожалеть, что Иммерман не попытался связать в одно целое светлые н тене­вые стороны. Все его замечания здесь в высшей степени удачны. Но зато его взгляд на новую семью опять-таки показывает, что он все еще не освободился от старых предубеждений и от недовольства явлениями последнего десятилетия. Конечно, «па­триархальное благодушие», удовлетворенность домашним оча­гом все более уступают место недовольству, неудовлетворен­ности радостями семейной жизни, но зато все более исчезает и филистерство патриархального быта, ореол ночного колпа­ка, — и указываемые Иммерманом почти совсем правильно,

* — старый порядок. Рев. • • — существующего положения. Ред.


140


Ф. ЭНГЕЛЬС


хотя и слишком резко, причины недовольства как раз и являются симптомами еще борющейся, незавершенной эпохи. Век, предшествовавший чужеземному господству, был завер­шен и как таковой носил на себе печать покоя, но также и бездеятельности; он влачил свое существование, тая в себе зародыш разложения. Наш автор мог бы сказать совсем кратко: новая семья не может освободиться от некоторого чувства неудобства потому, что к ней предъявляются новые требования, которые она не умеет еще сочетать со своими собственными правами. Общество, как соглашается и Иммерман, стало другим; появился совершенно новый момент — общественная жизнь; литература, политика, наука — все это проникает теперь глубже в семью, и ей трудно разместить всех этих чужих гостей. В этом все дело! В семье еще слишком сильны старые обычаи, чтобы столковаться и наладить хорошие отношения с пришельцами, и все-таки здесь возрождение семьи безусловно происходит; мучительный процесс должен быть, наконец, пройден, и мне кажется, что старая семья действительно нуж­дается в этом. Впрочем, Иммерман изучал современную семью как раз в самой оживленной, особенно подверженной совре­менным влияниям части Германии, на Рейне, а здесь ведь всего резче сказалось недовольство, вызываемое переходным процессом. В провинциальных городах центральной Германии старая семья все еще продолжает существовать под сенью единоспасающего шлафрока; общество находится здесь еще на уровне 1799 года; от общественной жизни, литературы, науки отделываются с полным хладнокровием и спокойствием, и никто не позволяет выбить себя из привычной колеи. — В под­тверждение сказанного им о старой семье автор приводит еще «педагогические анекдоты» и затем заканчивает повествователь­ную часть своей книги главой о «дяде», характерной фигуре старого времени. Воспитание, получаемое подрастающим поко­лением в семье, закончено; молодежь бросается в объятия науки и литературы. Здесь начинаются менее удавшиеся части книги. Что касается ученического периода, то он протекал у Иммер-мана в то время, когда душа всякой науки, философия, и основа знаний, преподносимых юношеству, — изучение древности, на­ходились в процессе головокружительного преобразования, и Иммерману не посчастливилось в качестве ученика до конца участвовать в этом перевороте: когда последний завершился, он давно уже окончил школу. Сначала Иммерман ограничи­вается только указанием на то, что обучение в те годы было односторонним, и лишь в дальнейшем он восполняет картину и в особых разделах останавливается на наиболее влиятель-


«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА


141


ных умах своего времени. По поводу Фихте он пускается в фило­софию, что может показаться нашим представителям философ­ской мысли довольно странным. Он вдается здесь в остроумные рассуждения о предмете, для понимания которого недостаточно остроумия и поэтической наблюдательности. Как ужаснутся наши строгие гегельянцы, прочитав здесь изложение истории философии па трех страницах! И нужно признать, что трудно говорить о философии более дилетантским образом, чем это делается здесь. Уже первое положение его, будто философия всегда колеблется между двумя точками, отыскивая достоверное или в вещи или в «Я», написано, очевидно, в угоду следова­нию фихтевского «Я» за кантовской «вещью в себе»; и если это положение еще с трудом можно приложить к Шеллингу, то опо ни в коем случае неприменимо к Гегелю. — Сократ назван воплощением мышления, и именно поэтому за ним не признается способности создать свою систему; в нем якобы соединились чистая доктрина с непосредственным проникнове­нием в эмпирию, а так как подобное сочетание оказалось за пределами понятия, то Сократ мог проявиться только как лич­ность, но не как создатель особого учения. Разве такие поло­жения не должны привести в величайшее смущение поколение, выросшее под влиянием Гегеля? Не прекращается ли всякая философия там, где согласованность мышления и эмпирии «выходит за пределы понятия»? Какая логика сможет удер­жаться там, где отсутствие системы признается необходимым атрибутом «воплощения мышления»?

Но зачем следовать за Иммерманом в область, которой он сам хотел коснуться лишь мимоходом? Достаточно указать на то, что он так же мало способен связать философию Фихте с его личностью, как и справиться с философскими положе­ниями прошлых веков. Зато он опять-таки превосходно рисует характер Фихте как оратора, обращавшегося к немецкой нации, а также ярого проповедника гимнастики Яна. Эти характери­стики проливают больше света на действующие силы и идеи, в сфере, которых находилась тогдашняя молодежь, чем про­странные рассуждения. Даже там, где Иммерман говорит о ли­тературе, мы с большим интересом читаем об отношении «мо­лодежи двадцать пять лет тому назад» к великим поэтам, чем слабо обоснованное рассуждение о том, что немецкая литера­тура в отличие от всех ее сестер имеет современное нероман­тическое происхождение. Нельзя не считать искусственной попытку искать у Корнеля романтически-средневековые корни или же видеть у Шекспира многое от средневековья помимо сырого материала, который он оттуда заимствовал. Не дает ли 6 м. и э., т. 41 •


142


Ф. ЭНГЕЛЬС


себя знать здесь, быть может, не совсем чистая совесть бывшего романтика, желающего избавиться от упрека в сохранившемся еще скрытом романтизме?

Раздел о деспотизме — именно наполеоновском — также не встретит одобрения. Гейневский культ Наполеона чужд народному сознанию, но вряд ли кому придется по душе, что Иммерман, претендующий здесь на беспристрастие историка, говорит как оскорбленный пруссак. Он, разумеется, чувство­вал, что тут необходимо подняться над национально-герман­ской и, особенно, прусской точкой зрения; поэтому он весьма осторожен в выражениях, пытается, насколько возможно, приспособиться к современному образу мыслей и решается говорить лишь о мелочах и второстепенных вещах. Ыо посте­пенно он становится более смелым, признается, что не вполне понимает, почему Наполеона причисляют к великим людям, рисует законченную систему деспотизма и доказывает, что в этом ремесле Наполеон был изрядным тупицей и бездарностью. Однако не таким путем можно понять великих людей.

Таким образом, Иммерман — если не говорить об отдель­ных мыслях, опередивших его убеждения, — во всяком случае в основном, чужд современному сознанию. Но все же его нельзя зачислить ни в одну из тех партий, на которые принято делить духовный status quo Германии. Он определенно отвергает то направление, к которому как будто наиболее близок, — тевто-номанию. Известный иммермановский дуализм проявился в его образе мыслей, с одной стороны, как пруссачество, с другой — как романтика. Но первое постепенно вылилось у него в самую бездушную механически размеренную прозу, главным образом оттого, что он был чиновником, а вторая — в какую-то без­мерную чувствительность. Пока Иммерман оставался на этой позиции, он не мог добиться настоящего признания и должен был все более и более убеждаться в том, что направления эти не только представляют полярные противоположности, но и становятся все более безразличными сердцу нации.

Наконец, он отважился на некоторый шаг вперед в области поэзии и написал «Эпигонов». И едва только это произведение покинуло лавку книгоиздателя, как оно дало своему автору возможность понять, что препятствием к всеобщему признанию его таланта со стороны нации и молодой литературы являлось только его прежнее направление. «Эпигоны» почти повсюду были оценены по достоинству и дали повод к такой резкой критике характера их автора, к которой Иммерман до сих пор не привык. Молодая литература, — если применить это назва­ние к фрагментам того, что еще никогда не было целым, —


«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА


143


первая признала значение Иммермана и по-настоящему познако­мила нацию с поэтом. Вследствие все обострявшегося расхож­дения между пруссачеством и романтической поэзией и сравни­ тельно малой популярности своих произведений Иммерман внутренне был раздражен, и на его произведениях непроиз­вольно выступала все более заметно печать суровой изолиро­ванности. Теперь, сделав некоторый шаг вперед, он обрел вместе с признанием иной, более свободный и веселый дух. Снова воскресло прежнее юношеское воодушевление, и в «Мюнхгау­зене» у Иммермана намечается уже перелом к примирению с практически-рассудочной стороной характера. Свои романти­ческие симпатии, все еще крепко владевшие им, он утолил «Гисмондой» и «Тристаном»; но какая разница по сравнению с прежними романтическими сочинениями, сколько в них пластичности, в особенности, по сравнению с «Мерлином»! 138

Вообще романтика была для Иммермана только формой; от мечтательности романтической школы его спасала трезвость пруссачества, но последняя, с другой стороны, сделала его в известной мере неприязненным по отношению к современному развитию. Известно, что Иммерман, хотя и был в религиозном отношении очень свободомыслящим человеком, в политическом отношении являлся слишком ревностным приверженцем пра­вительства. Правда, благодаря своему отношению к молодой литературе он стал ближе к политическим стремлениям века и стал рассматривать их под другим углом зрения; между тем, как показывают «Воспоминания», пруссачество сидело в нем еще весьма крепко. Все же именно в этой книге встречается немало высказываний, так резко контрастирующих с основ­ ными воззрениями Иммермана и так тесно связанных с совре­менной основой, что приходится признать значительное влия­ ние на него современных идей. «Воспоминания» определенно свидетельствуют об усилиях их автора идти в ногу со своим временем, и, кто знает, может быть, поток истории и размыл бы постепенно плотину консерватизма и пруссачества, за которой укрылся Иммерман?

И еще одно замечание! Иммерман говорит, что характер той эпохи, которую он описывает в «Воспоминаниях», был по преимуществу юношеским: зазвучали юношеские мотивы, выступили на первый план юношеские настроения. Но разве не то же самое наблюдается в нашу эпоху? Старое литературное поколение вымерло, молодежь завладела словом. Наше буду­щее зависит, больше чем когда бы то ни было, от подрастающего поколения, ибо ему придется разрешать все более возрастаю­щие противоречия. Правда, старики страшно жалуются на

в *


144


Ф. ЭНГЕЛЬС


молодежь, и действительно, она очень непослушна; но пусть молодежь идет своим путем; она найдет свою дорогу, а тот, кто заблудится, будет сам виноват в этом. Ведь пробным кам­нем для молодежи служит новая философия; требуется упор­ным трудом овладеть ею, не теряя в то же время молодого энтузиазма. Кто страшится лесных дебрей, в которых располо­жен дворец идеи, кто не пробивается через них при помощи меча и не будит поцелуем спящей царевны, тот недостоин ее и ее царства; пусть идет куда хочет, пусть станет сельским пастором, купцом, асессором или чем ему угодно, пусть же­нится, наплодит детей с благословения господня, но век не признает его своим сыном. Не обязательно для этого стать старогегельянцем, забрасывать вас терминами «в себе» и «для себя», «целокупность» и «этость», но не надо бояться работы мысли, ибо подлинен лишь тот энтузиазм, который, подобно орлу, не страшится мрачных облаков спекуляций и разрежен­ного воздуха вершин абстракции, когда дело идет о том, чтобы лететь навстречу солнцу истины. А в этом смысле и современ­ная молодежь прошла школу Гегеля; и не одно зерно осво­бодившейся от сухой шелухи системы пышно взошло затем в юношеской груди. Но это и дает величайшую веру в совре­менность, в то, что судьба ее зависит не от страшащегося борьбы благоразумия, не от вошедшего в привычку филистер­ства старости, а от благородного, неукротимого огня молодости. Будем же поэтому бороться за свободу, пока мы молоды и полны пламенной силы; кто знает, окажемся ли мы еще спо­собными на это, когда к нам подкрадется старость!

Написано Ф. Энгельсом вначале 1841 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале «Telegraph Перевод с немецкого

für Deutschland» MM 53, 54 и 55; апрель 1841 г.

Подпись: Фридрих Освальд


[ 145

[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]

ЦЕРКОВНЫЙ СПОР *

Бремен, январь

Вместе с истекшим годом наши споры о церковных делах в основном закончились. Во всяком случае, еще ожидаемые в настоящий момент полемические статьи не могут больше рас­считывать на то внимание со стороны широкой публики, кото­ рым они пользовались раньше. Больше не будет того, что про­исходило прежде, когда за неделю расхватывалось несколько изданий. А ведь подобные споры рассчитаны главным образом на участие народа. Не может же претендовать на чисто науч­ный интерес такой вопрос, который имеет значение лишь на почве направлений, давно отвергнутых наукой. — Пастор Паниель возместил задержку выхода в свет своей работы, на­правленной против круммахеровской «Богословской репли­ки» ио, ее солидным объемом ш. На десяти листах он обру­шивается на своего противника. В предисловии он объясняет, что хочет ответить на возможные дальнейшие нападки ссыл­ками на историю пиетизма 9 и доказать, что это направление берет свой исток в язычестве. Разумеется, этот источник дол­ жен быть чем-то вроде источника Аретузы139, который долго бежал под землей, прежде чем вышел наружу на христианской почве. В остальном он использует против своего противника право на реторсию, честно возвращая ему, помимо тех обычных упреков, которые произносятся в адрес пиетизма, почти каждое бранное слово. Таким образом, вся борьба свелась в конечном счете к словесным дрязгам; полуистинные утверждения пере­брасываются, как мячи, то туда, то сюда и в конечном счете

* Ср. настоящий том, стр. 10t — 10? и 10Ç — 108. Реф.


146


Ф. ЭНГЕЛЬС


сводятся, видимо, к определению понятий, то есть к тому, что должно было бы быть сделано до начала спора. Однако рацио­нализм 106 всегда оказывается в таком положении перед лицом ортодоксии. Этим он обязан своей промежуточной позиции, стоя на которой, он хочет выступать то в качестве нового раз­вития христианского духа, то в качестве его первоначальной формы, и в обоих случаях присваивает, хотя и с измененным значением, библейские термины ортодоксии. Рационализм не­честен и по отношению к самому себе и по отношению к библии; такие понятия, как откровение, спасение и вдохновение, при­обретают в его устах крайне неопределенное и искаженное значение. — Рассудочную сухость рационализма Паниель вознес на редкую высоту. С ужасной, скорее вольфовской, чем кан­товской логикой он почитает своей величайшей заслугой резко выделять все членения своей работы. Его аргументация — это не живая плоть, облегающая логический скелет, а пропитанные расслабленной сентиментальностью тряпки, которые он выве­сил для просушки на всех торчащих углах церковного здания. Ибо эти водянистые экскурсы, по которым, вопреки содержа­ щимся в них религиозным ортодоксальным лозунгам, каждый узнает рационалиста, Паниель тоже очень любит; он только не может сплавить их воедино с сухостью своих рассуждений и поэтому часто бывает вынужден прерывать поток прекрасных фраз выражениями: во-первых, во-вторых и в-третьих. Нет ничего противней безвкусной слащавости, когда она просту­пает на каждом шагу. Наиболее интересными во всей книге являются выдержки из произведений Круммахера, в которых отчетливо проступает грубый образ мыслей этого человека. — Решительность, с которой выступил здесь рационализм, побу­дила проповедников противной партии к совместному заявле­нию, изданному в виде брошюры и подписанному двадцатью двумя проповедниками 140. Брошюра содержит основы орто­доксии в последовательном изложении и с полуприкрытой ссылкой на эпизоды происходящего спора. Намечавшееся выступление в печати семи проповедников-рационалистов еще не последовало. Но ошибутся те, кто по соотношению числа проповедников будут судить о соотношении партий среди публики.

Большинство проповедников-пиетистов состоит из приход­ских священников нашей области, которые получили свои места частично благодаря временному перевесу своей партии, частично благодаря умеренному непотизму. Зато среди публики число рационалистов по сравнению с пиетистами по меньшей мере одинаково, и им не хватало лишь энергичного представи-


КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА


147


теля, который разъяснил бы им их положение в обществе. С этой стороны Паниель неоценим для своих сторонников; он обладает мужеством, решительностью, а в некоторых областях и достаточной ученостью, и ему недостает лишь писательского и риторического таланта, чтобы создать что-нибудь значительное. За последнее время появилось много брошюрок, большей частью анонимных, которые, однако, не повлияли на настрое­ние публики. Несколько дней тому назад вышла из печати брошюра «Непиетистские рифмы» 141 размером в один печатный лист, но она не делает особой чести своему автору и о ней сле­дует упомянуть лишь из любопытства. Главный глашатай бре­менских пиетистов, талантливый проповедник Ф. Л. Маллет, обещал публике брошюру «Доктор Паниель и библия», но даже она вряд ли обратит на себя внимание противной партии, так что борьбу можно считать законченной и подытожить ее перипетии с общей точки зрения как нечто завершенное. — Нужно признать, что на этот раз пиетизм действовал более умело, чем его противник. Вначале у него были и кое-какие преимущества перед рационализмом, а именно: двухтысячелет-ний авторитет и все же научное, хоть и одностороннее, развитие с помощью современных ортодоксальных и полуортодоксальных богословов. В то же время рационализм даже в период своего расцвета находился между двух огней и был атакован одно­временно Толуком и Гегелем. Рационализм никогда не мог ванять ясную позицию по отношению к библии; он отличался злосчастной половинчатостью, которая сначала, казалось, ка­тегорически признавала веру в откровение, но в своих даль­нейших выводах настолько ограничивала божественность биб­ лии, что от нее почти ничего не оставалось. Эти колебания ставят рационализм в невыгодное положение всякий раз, когда речь заходит о библейском обосновании его теоретических положе­ний. К чему прославлять разум и в то же время не провозгла­шать его автономии? Ведь в тех случаях, когда обе стороны признают библию, как общую основу, правота всегда на сто­роне пиетизма. Но, кроме того, на сей раз на стороне пиетизма был также и талант. Такой человек, как Круммахер, способен в отдельных случаях допустить безвкусицу, но он никогда не сможет заполнять целые страницы ничего не значащими фра­зами, как это делает Паниель. Наилучшим из того, что напи­сали рационалисты, были «Анафемы», автором которых при­знал себя В. Э. Вебер ш. Когда-то Г. Шваб сказал о Штраусе, что он выделяется из толпы противников позитивного 14а уди­вительно тонким чувством прекрасного во всех его проявле­ниях. С помощью аналогичной характеристики я хотел бы


148


Ф. ЭНГЕЛЬС


выделить В. Э. Вебера из рационалистической черни. Он рас­ширил свой кругозор редкими познаниями греческих и немец­ких классиков, и хотя с некоторыми его утверждениями, в частности, с догматическими, не всегда можно согласиться, свобода его. мысли, благородная энергичная манера изложе­ния — все это должно найти признание. Недавно выпущенная против него полемическая брошюра лишена всех этих свойств. Только что вышла другая брошюра «Апостол Павел в Бре­мене» 14S , написанная не без остроумия и содержащая пикант­ные намеки на политические и социальные отношения в Бре­мене, но и она решает что-либо не в большей степени, чем уже упомянутые. — Для Бремена этот спор имел особенно большое значение. Прежде партии выступали друг против друга без всякого смысла, и дело не шло дальше мелочных придирок. Пиетизм стремился к своим собственным целям, в то время как рационализм мало о нем заботился и именно поэтому имел о своем противнике ряд превратных представлений. В мини-стериуме, то есть в узаконенном собрании всех реформатских и униатских проповедников города, рационализм был пред­ставлен до сих пор лишь двумя и то очень робкими членами. Паниель сразу же после своего приезда выступил более реши­тельно, и уже донесся слух о разногласиях в министериуме. Теперь, с той поры как Круммахер раздул этот спор, каждая партия знает, чего она хочет. Пиетизм давно понимал, что его принцип авторитета не может согласоваться с основой рацио­нализма — разумом, и справедливо видел в этом течении уже при его возникновении отход от староортодоксального хри­стианства. Теперь же и каждый рационалист тоже понял, что его убеждения не просто отделены от пиетизма иным толкова­нием текста, а находятся в прямом противоречии с ним. И только сейчас, когда партии взаимно узнали друг друга, может произойти их объединение на более высокой основе, в связи с чем можно спокойно ожидать будущего.

ОТНОШЕНИЕ К ЛИТЕРАТУРЕ. МУЗЫКА

Бремен, январь

Можно подумать, что ганзейские города теперь насильно во­ влечены в поток литературы. С той поры как появились «Очерки» Бёйрмана 144, дождем сыплются рецензии на этот и в самом деле интересный материал. Сам Бёйрман в «Германии и немцах» иъ отвел трем вольным приморским городам значительное место. Журнал «Freihafen» напечатал «Ганзейские письма» Зольтве-деля 14в. Гамбург уже с давних времен занимает определенное


КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА


149


место в немецкой литературе; Любек лежит несколько в сто­ роне, да и в экономическом отношении времена его расцвета остались далеко позади; однако А. Зольтведель собирается и там основать сейчас журнал. Бремен взирает на литературу с недоверием, поскольку по отношению к ней его совесть не совсем чиста, и обычно его затрагивают в ней не слишком нежно. И все же нельзя отрицать, что именно Бремен, благодаря его положению и политической обстановке в нем, в большей степени, чем любой другой город, пригоден для того, чтобы стать центром просвещения северо-западной Германии. Если бы только удалось перетянуть сюда двух или трех способных литераторов, здесь можно было бы основать журнал, который имел бы огромнейшее влияние на развитие культуры Северной Германии. Бременские книготорговцы достаточно предприим­чивы, и я слышал уже от многих из них, что они охотно выде­лили бы необходимые фонды и согласились бы нести вероятные убытки первых лет издания.

Наиболее сильной стороной Бремена является музыка. В немногих городах Германии занимаются музыкой так много и так хорошо, как здесь. В Бремене образовалось сравнительно большое количество хоровых объединений, а частые концерты всегда хорошо посещаются. К тому же здесь почти в полной чистоте сохранился хороший музыкальный вкус; наибольшей популярностью пользуются немецкие классики — Гендель, Моцарт, Бетховен, а из новых — Мендельсон-Бартольди и лучшие композиторы-песенники. Новофранцузская и ново­итальянская школы имеют поклонников почти исключительно лишь среди молодых конторщиков. Было бы только жела­тельно, чтобы меньше отодвигали на задний план Себастьяна Баха, Глюка и Гайдна. При этом здесь ни в коей мере не отка­зываются от новых имен. Наоборот, мало найдется мест, где произведения молодых немецких композиторов исполняются с такой охотой, как здесь. Тут можно также всегда встретить имена, известные музыкальному миру с самой лучшей стороны. Талантливый композитор-песенник Штегмайер дирижировал несколько лет оркестром нашего театра. На его место пришел Космали, который отчасти своими произведениями, отчасти ста­тьями, главным образом в журнале Шумана «Neue Zeitschrift für Musik», видимо, приобрел многих друзей. Столь же признан­ным композитором является Рим, дирижирующий хоровой капеллой и большинством концертов. Рим очень любезный старик с юношеской пылкой душой; никто, кроме него, не умеет так зажечь певцов и оркестрантов и вдохнуть жизнь в их исполнение.


150


Ф. ЭНГЕЛЬС


НИЖНЕНЕМЕЦКОЕ НАРЕЧИЕ

Бремен, январь

Первое, на что обращает здесь внимание приезжий, это упо­требление нижненемецкого наречия даже в самых видных семьях. Лишь только бременец переходит на сердечный, кон­фиденциальный тон, он начинает изъясняться на нижненемец­ком наречии. Он так привержен к этому диалекту, что переносит его даже за океан. На гаванской lonja * на бременском ниж­ненемецком наречии говорят не меньше, чем по-испански. Я знаю людей, которые в Нью-Йорке и Веракрусе в совершен­стве научились у проживающих там многочисленных бремен-цев диалекту их родного города. Но ведь не прошло и трех сотен лет с тех пор, как верхненемецкое наречие было объяв­лено официальным языком. Основные законы города — Скри­жали и Новое соглашение 14? — составлены на нижненемецком языке, и первые звуки, которые учится здесь произносить мла­денец, произносятся на нем. Ребенок редко начинает говорить на верхненемецком языке до четырех или пяти лет. Крестьяне области никогда ему не учатся и тем самым часто заставляют суды вести заседание на нижненемецком наречии, а протоколы писать на верхненемецком. Кстати, нижнесаксонское наречие здесь сохранилось еще в довольно чистом виде и осталось пол­ностью свободным от примеси верхненемецких форм, которая искажает гессенский и рейнский диалекты. В североганновер­ ском диалекте несколько больше архаизмов, чем в бременском, однако он гораздо более страдает разнообразными местными наслоениями; вестфальский совсем потерялся в ужасающей широте дифтонгов, а к западу от Везера начинается переход к фризскому диалекту. Бременский говор можно спокойно считать за свободное от примесей дальнейшее развитие старого нижнесаксонского письменного языка. Народный язык на­столько чувствителен, что, воспринимая верхненемецкие слова, он постоянно преобразует их по звуковым законам нижнесак­сонского наречия. Такой способностью обладают сейчас лишь немногие народные нижнесаксонские диалекты. Язык «Рейнеке Лиса» 148 отличается от современного диалекта лишь более полными формами, в настоящее время претерпевшими стяже­ние, в то время как корни слов, за немногим исключением, все еще сохранили свою жизненность. И поэтому правильно посту­пили языковеды, когда они рассматривали «Бременский сло­варь» в лексическом отношении, как средний итог современных

♦ — бирже. Ред.


КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ. БРЕМЕНА


151


нижнесаксонских наречий. Создание грамматики бременского диалекта, с учетом говоров между Везером и Эльбой, было бы очень ценной работой. Многие здешние ученые проявили инте­рес к нижненемецкому наречию, и было бы желательно, чтобы один из них взял на себя эту работу.

Написано Ф. Энгельсом в январе 1841 г. Печатается по тексту газеты

Натгечатано без подписи Перевод с немецкого

в газете «Morgenblatt гт

für gebildete Leser» MM 13, 14, 15 и 1в; «а русском языке публикуется впервые

15, 10, 18 и 19 января 1841 г.


152 ]

СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ 149

I ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ!

Слава богу, Базель уже позади! Такой скучный город, переполненный праздничными сюртуками, треуголками, фили­стерами, патрициями и методистами, в котором нет ничего свежего и крепкого, кроме деревьев вокруг кирпично-красного собора да красок на гольбейновских «Страстях господних», висящих среди других картин в здешней библиотеке; такое захолустье со всеми уродствами средневековья, но без его красот, не может понравиться юной душе, которую волнуют мечты о швейцарских Альпах и Италии. Быть может, переход от Германии к Швейцарии, от мягкого, обрамленного вино­градниками маркграфства баденского к Базелю для того так безнадежно уныл, чтобы после него впечатление от Альп стало особенно глубоким? А местность, которую мы теперь проезжаем, отнюдь не самая прекрасная. Справа — последние отроги Юры, хотя зеленые и свежие, но лишенные особого характера; слева — узкий Рейн, который как будто тоже испытывает страх при виде Базеля, — так медленно течет он по долине; а по ту сторону Рейна — еще кусочек Германии. Мало-помалу мы удаляемся от зеленых берегов реки, дорога идет в гору, и мы поднимаемся на самый крайний хребет Юры, вклинившийся между Ааре и Рейном. Сразу меняется весь ландшафт. Перед нами залитая солнцем веселая долина — нет: три, четыре долины; Ааре, Рейс, Лиммат, видимые на далекое расстояние, извиваются меж холмов и сливаются друг с другом; села и городки обступают их берега, а вдали, за рядами передних холмов, поднимается одна горная цепь за другой, как скамьи гигантского амфитеатра; сквозь туман, реющий над самыми


СКИ ^ АЙНЯ ПО ЛОМБАРДИИ


153


отдаленными зубцами, тут и там сверкает снег, а над множе­ством вершин возвышается Пилат, словно он вершит суд, как некогда прокуратор Иудеи, давший ему имя. Это — Альпы!

Быстро спускаешься под гору, и лишь теперь, вблизи Альп, замечаешь, что ты в Швейцарии. Вместе с швейцарской природой появляются швейцарские костюмы и постройки. Язык звучит красивее и одухотвореннее, чем базельский диа­лект, которому удобство патрицианской городской жизни сообщило какую-то материальную тяжеловесную растянутость; лица здесь становятся более свободными, открытыми, живыми, треуголка уступает место круглой шляпе, сюртук с длинными болтающимися фалдами — короткой бархатной куртке. — Го­родок Бругг скоро остается позади нас, и мы, продолжая путь, пересекаем быстрые, окаймленные зелеными берегами реки; на лету охватывая взором множество очаровательных, быстро сменяющихся видов, мы покидаем Ааре и Рейс вместе с Габ­сбургом, развалины которого выглядывают с покрытой лесом вершины, и въезжаем в долину Лиммата, с которой уже не рас­станемся до Цюриха.

В Цюрихе я должен был пробыть день, а по пути в обето­ ванную страну немецкой молодежи остановка на день — уже значительный срок. Чего мог я ждать от Цюриха? Оправдала ли бы себя эта задержка в пути? Признаюсь: со времени сентябрь­ской истории, со времени победы пфеффиконских стражей Сиона ° я не мог представить себе Цюрих иначе, как вторым Базелем, и с ужасом думал о потерянном дне; об озере я по простоте душевной и не подумал, тем более что ливни, которые после многих солнечных дней настигли меня, наконец, между Базелем и Цюрихом, сулили мне дождливый день. Но когда, пробудившись, я увидел голубое утреннее небо над залитыми солнцем горами, я быстро вскочил и поспешил на улицу. Бродя наугад, я подошел к чему-то вроде террасы, окружен­ной насаждениями и увенчанной старыми деревьями. Из надписи на деревянной доске я узнал, что предо мной общественный парк, и бодро поднялся наверх. Тут я увидел перед собой озеро, сверкавшее в утреннем сиянии, дымившееся ранним туманом и окруженное покрытыми густым лесом горами. В первое мгно­вение я не мог отделаться от наивного изумления перед тем, что существует такая поразительно красивая местность. Один любезный житель Цюриха, к которому я обратился, сказал мне, что с вершины Ютлиберга открывается такой чудесный вид, что цюрихские жители называют свою гору маленьким Риги, — и не совсем без основания. Я взглянул на вершину, — она была самой высокой из цепи Альбиса, тянувшейся по юго-


154


Ф. ЭНГЕЛЬС


западной стороне озера, и вообще выше всех окрестных гор. Я осведомился о дороге и, не мешкая, пустился в путь. После полуторачасового пути я был наверху. Здесь озеро расстила­лось предо мной во всю свою длину, сверкая пестрыми перели­вами зеленых и голубых красок, с городом и бесчисленными домами на своих холмистых берегах, а там, по ту сторону Альбиса, виднелась долина с зелеными лужайками, к которой с гор спускались светлые дубняки и темные ельники, — зеле­ное море с волнами холмов, среди которых дома выделялись подобно кораблям, на юге же, у горизонта, тянулась сверкаю­щая цепь глетчеров, от Юнгфрау до перевалов Септимер и Юлия; а сверху, с синего неба, майское солнце изливало потоки •своих лучей на празднично украшенный мир, так что озеро, поля и горы сверкали одно другого ярче, и не было конца великолепию.

Устав от созерцания, я вошел в деревянный дом, стоящий на вершине, и попросил, чтобы мне дали чего-нибудь выпить. Мою просьбу удовлетворили и вместе с тем вручили книгу для гостей. Всем известно, что можно найти в подобных книгах; каждый филистер считает, что здесь он может себя увекове­чить, и пользуется случаем, чтобы передать потомству свое никому неведомое имя и одну из своих в высшей степени три­виальных мыслей; чем он ограниченнее, тем более длинными замечаниями сопровождает он свое имя. Купцы стремятся доказать, что наряду с кофе, ' ворванью или хлопком в их сердце сохранено местечко для красавицы-природы, которая создала все это и в придачу золото; женщины изливают в них потоки своих чувств, студенты — свою веселость и свою на­смешливость, а умудренные знаниями и опытом школьные учителя выдают природе высокопарный аттестат зрелости. «Чудный Ютлиберг, опасный соперник Риги!» — так начал свое цицероновское обращение какой-то доктор несвободных искусств. Я с раздражением перевернул страницу и не стал читать всех этих немцев, французов и англичан. И вдруг мне на глаза попался сонет Петрарки на итальянском языке *, который в переводе звучит приблизительно так:

Я поднят был мечтой к жилищу милой. Та, что ищу я на земле напрасно, Мне ласковой и ангельски прекрасной Предстала в сфере третьего светила.

Дав руку мне, она проговорила:

«Нас здесь разъединить судьба не властна;

Sonetti di Petrarca, in morte, 261.


СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ 155

Я — та, что мучила тебя всечасно И до заката день свой завершила.

Ах, людям не понять, как я блаженна! Тебя лишь жду и мой покров, тобою Любимый и оставшийся в юдоли».

Зачем она умолкла так мгновенно? Еще бы звук, — и, прелестью святою Пронзен, я б с неба не вернулся боле ш.

Вписал его в книгу некий Иоахим Трибони из Генуи; я сразу почувствовал в нем друга, ибо чем бессодержательнее и бессмысленнее были остальные излияния, тем резче выступал сонет на этом фоне, тем сильнее захватил он меня. Кто ничего не чувствует там, где природа раскрывается во всем своем вели­колепии, где дремлющая в ней идея если и не пробуждается, то как будто видит золотые сны, кто способен лишь на такое восклицание: «как ты прекрасна, природа!» — тот не вправе считать себя выше обыкновенной серой и плоской толпы. Напротив, у более глубоких натур при этом выступают наружу личные горести и страдания, но лишь для того, чтобы потонуть в окружающем великолепии и раствориться в кротком при­мирении с жизнью. Это чувство примирения едва ли могло найти себе лучшее выражение, чем в приведенном сонете. Но еще одно обстоятельство сблизило меня с генуэзцем. Уж кто-то до меня принес на эту вершину свою любовную печаль, и я стоял здесь не один, с сердцем, которое месяц тому назад было так бесконечно счастливо, а ныне чувствовало себя опустошенным и разбитым. И какая скорбь имеет большее право излиться перед лицом прекрасной природы, как не самое благородное, самое возвышенное из всех личных страданий — страдание любви?

Я еще раз окинул взором зеленые долины и спустился с горы, чтобы внимательнее рассмотреть город. Он расположен амфи­театром вокруг узкого рукава озера и, если смотреть на него с воды, представляет вместе с окружающими его деревнями и виллами столь же очаровательное зрелище. И улицы щеголяют красивыми новыми зданиями. Но это положение вещей суще­ствует не так давно, как я установил вечером из разговора с одним стариком-путешественником, который не мог доста­точно надивиться, до какой степени похорошел старый Цюрих за последние шесть лет и какой блеск придало предыдущее правительство внешнему облику республики постройкой обще­ственных зданий. Теперь, когда известная партия системати­чески забрасывает грязью труп этого правительства, уместно


156


Ф. ЭНГЕЛЬС


напомнить, что оно при жизни своей не только проявило исклю­чительное в наше время мужество, призвав в университет такого человека, как Штраус, но с честью выполнило и другие свои обязанности.

На следующее утро мы двинулись дальше на юг. Сперва дорога шла вдоль всего озера до Раппершвиля и Шмерикона — чудесный путь через сады, виллы и живописно расположенные, окруженные виноградниками деревни; по ту сторону озера — длинный темно-зеленый хребет Альбиса с его пышным пред­горьем, а по направлению к югу, где горы расступаются, — ослепительные пики Гларнских Альп. Посреди озера всплы­вает остров Уфнау, могила Ульриха фон Гуттена. Так бороться за свободную идею и так отдыхать от бранных трудов, — бла­жен, кто этого удостоился! Вокруг могилы героя шумят зеле­ные волны озера, словно гул далекой битвы и боевой клич, а на страже стоят закованные в лед, вечно юные великаны — Альпы! И сюда в качестве представителя германской молодежи приходит паломником Георг Гервег, чтобы возложить на могилу свои песни, в которых прекраснее, чем где бы то ни было, выражены чувства, воодушевляющие новое поколение. Какие памятники и статуи могут сравниться с ними?

В Уцнахе, куда свернула дорога, после того как она отдали­лась от озера, была ярмарка, и империал почтовой кареты, где я до сих пор сидел один, наполнился ярмарочными гостями, которые постепенно поддались действию проведенной без сна ночи и, задремав, предоставили меня моим размышлениям. Мы оказались в чудной долине: мягко очерченные холмы, покрытые лесом и зелеными лужайками, окружали нас; впер­вые увидел я здесь на близком расстоянии своеобразные от­тенки зелени швейцарских лесов, наполовину лиственных, наполовину хвойных, и не в состоянии передать того глубокого впечатления, которое на меня произвело все это. Сочетание листвы и хвои, ярко выявляющее как светлые, так и темные оттенки зелени, придает даже однообразным ландшафтам необычайную прелесть, и если в данном случае расположение гор и долины тоже не отличалось оригинальностью, то все же поражало, что можно встретить местность, почти вся красота которой основана на колорите; зато она и была тем более прекрасна. Величие и строгость природы мне пришлось созер­цать еще не раз, прежде чем я поднялся на вершину альпий­ского хребта; но эту мягкость и прелесть пейзажа я вновь увидел лишь на итальянском склоне.

Скоро, однако, я очутился у подножия более высоких гор, вершины которых, хотя они и находятся ниже снеговой линии,


СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ


157


еще теперь, в мае, были белы от снега. То через узкие, то через более широкие долины дорога шла вдоль канала, соединяю­щего Цюрихское озеро с Валленштедтским. Это последнее скоро открылось моему взору. Здесь характер местности совсем иной, чем у Цюрихского озера. Почти неприступным лежит водоем между крутыми скалами, которые поднимаются прямо из воды и лишь при входе и выходе оставляют узкое отверстие. Плохонький пароход принял пассажиров, и скоро за сдвинув­шимися горами исчез Везен — городок, где мы пересели на пароход. Все следы человеческой деятельности остались позади, одинокий пароход все дальше и дальше углублялся в живописную чащу, в тихое царство природы; в ярком сол­нечном свете сверкали зеленые гребни волн, снежные вершины гор и низвергавшиеся с них то там, то здесь водопады; из-за серовато-белого гранита скал иногда показывались веселые лужайки и лесные прогалины; тонкая пелена тумана, подни­мавшаяся над озером, превращалась вдали среди гор в мягкие фиолетовые тени. Это была одна из тех местностей, которые почти заставляют человека персонифицировать природу, как мы это видим в народных сказаниях, где изборожденные рас­селинами скалы с их снежными вершинами принимают облик испещренных морщинами среброкудрых старцев, а на поверх­ность прозрачных вод всплывают зеленые волосы очарователь­ных русалок. Наконец, стоявшие сплошной стеной скалы немного раздвинулись, покрытые густым кустарником камен­ные выступы спустились к озеру, сквозь синюю дымку тумана сверкнула белая полоска, то были дома Валленштедта, рас­положенного в конце озера. Мы вышли на берег и весело на­правились к Куру, в то время как над нашими головами на­висла скалистая цепь, самые высокие пики которой называются Семью Курфюрстами. Эти почтенные мужи так торжественно восседали в своих окаменелых горностаевых мантиях и с по­злащенными вечерним солнцем снежными коронами, как если бы они собрались во Франкфуртской ратуше для избрания императора, глухие к крикам и требованиям теснящегося у их ног населения всей Священной Римской империи , консти­туция которой с течением времени так же окаменела, как и эти семь ее представителей. Такие названия, данные народом, свидетельствуют, впрочем, о том, какими немцами с головы до пят являются швейцарцы, как бы они сами этого ни отрицали. Быть может, я впоследствии еще остановлюсь подробнее на этой теме и поэтому пока не буду касаться ее.

Все дальше углублялись мы теперь в скалистые горы, все реже встречались места, где рука человека придала дикой


158


Ф. ЭНГЕЛЬС


природе более мягкий облик; подобно ласточкину гнезду висел замок Саргана на отвесной скале, и, наконец, лишь у Parana деревья нашли достаточно земли на скалах, чтобы покрыть их густой растительностью. И здесь замок расположен над самым обрывом, но он совершенно разрушен; таких замков — следов кулачного права — в особенности много на перевалах, веду­щих из одной речной долины в другую. Около Рагаца долина широко раскрывается, горы почтительно отступают перед мощ­ным юным гением реки, которая силой пробила себе дорогу сквозь гранитные массы у Готарда и Шплюгена и теперь муже­ ственно и гордо шумит навстречу своей великой судьбе; это — Рейн, который мы вновь приветствуем. В широком русле тор­жественно катится он по камням и песку, но по далеко раз­бросанному щебню можно судить, как дико бросается он, когда ему надоедает уютный покой и в нем пробуждается жажда разрушения. Отсюда долина его образует дорогу, которая под­нимается к Куру, а оттуда — к Шплюгенскому перевалу.

В Куре уже начинается смешение языков, которое царит повсюду на самом высоком из альпийских хребтов. На дворе почтовой конторы раздавались вперемежку немецкие, роман­ские и итальянские, на ломбардском диалекте, возгласы. О романском языке, на котором говорят горцы Граубюндена, лингвисты высказывали самые разнообразные мнения, и на нем все еще лежит печать таинственности. По самостоятель­ности некоторые ставят его в ряд с главными романскими язы­ками, другие находят в нем французские элементы, не задумы­ваясь над тем, откуда они могли в него проникнуть. Однако чтобы хоть сколько-нибудь подробно изучить это наречие, необходимо прежде всего сравнить его с соседними наречиями. До сих пор этого не делали. Судя по тому, что мне при быстром' проезде удалось установить на основании бесед со сведущими людьми, словообразование этого наречия весьма напоминает словообразование соседнего ломбардского диалекта и отли­чается от последнего лишь особенностями местного говора. Все, что принимали за французское влияние, можно снова встретить и к югу от Альп.

На следующее утро мы отправились из Кура вверх по тече­нию Рейна, вдоль широкой долины, окруженной дикими ска­лами. Через несколько часов из легкого утреннего тумана под­нялась отвесная стена, увенчанная скалистыми выступами, и стала поперек дороги. Долина перед нами оказалась как бы замурованной, и мы могли двигаться вперед лишь по тесному ущелью. Перед нами выросла узкая белая башня: это была башня Тузиса, или, как говорят ломбардцы, Тозаны, т. е.


СКИТАНИЙ ПО ЛОМБАРДИИ


159


города девушек. Он чудесно расположен в тесной котловине, окруженной отвесными скалами, на самой недоступной из которых находятся развалины Гогенретийского замка. Нет большей изолированности, чем та, на которую обрекла природа это селение, и все же люди и здесь оказались сильнее при­роды; как бы издеваясь над ней, провели они шоссе через Тузис, и ежедневно здесь проезжают англичане, купцы, ту­ристы. — За Тузисом начался подъем, и до наступления вечера-мы должны были перевалить через Альпы. Я оставил карету и, подкрепившись бутылкой вельтлинского вина, которое здесь особенно высокого качества, пошел по дороге. Такой дороги больше нигде на свете нет. Вырубленная в нависающих скалах, она вьется вверх по ущельям, которые проложил себе Рейн. Отвесные гранитные стены обступили тропу, на которую кое-где не проникает даже луч полуденного солнца, а глубоко внизу, через груды камней, с громовым шумом мчится дикий горный поток, с корнем вырывая сосны, волоча за собой исполинские камни, как рассвирепевший титан, которому на грудь кто-то из богов бросил две горы. Кажется, будто сюда бежали последние, упрямые горы, не пожелавшие подчиниться всепокоряющему господству человека, и остановились здесь в боевой готовности, адобы отстаивать свою свободу. Неподвижным, наводящим ужас взором встречают они путника, и кажется, что слышишь их голос: «Подойди, человек, поднимись, если осмелишься, на наши вершины и посей свой хлеб в бороздах наших морщин; во здесь, наверху, ты почувствуешь свое ничтожество до голо­вокружения, почва заколеблется под твоими ногами, и ты |«аобьешься вдребезги, свергаясь вниз, со скалы на скалу! Отрой свои дороги только между нами; ежегодно наш союзник Рейн будет спускаться, раздуваемый гневом, и будет разрушать твою работу!»

Это противодействие сил природы человеческому духу нигде ве выражено с такой грандиозностью, можно было бы даже сказать, — сознанием своей силы, как здесь. Жуткая уединен­ность дороги и опасность, с которой когда-то был связан переход в этом месте через Альпы, дали этому перевалу прозвище Via mala *. Теперь, конечно, дело обстоит иначе. Дух и здесь побе­дил природу, и как связующая лента тянется от скалы к скале безопасная, удобная и почти неразрушимая дорога, которая проходима во все времена года. И все же при виде угрожающих скал трудно превозмочь чувство страха: кажется, что они угрюмо помышляют о мести и об освобождении.

• — Злая дорога. Ред.


160


Ф. ЭНГЕЛЬС


Но мало-помалу ущелье раздвигается, бурные водопады встречаются все реже, русло Рейна, который часто должен был прокладывать себе путь сквозь теснины шириной, измеряемой дюймами, расширяется, отвесные стены становятся более на­клонными и все более отступают назад, открывается зеленая долина, и посреди этой первой террасы Шплюгена расположен Андер — местечко, которое известно жителям Граубюндена и Вельтлина как курорт. Растительность становится здесь уже гораздо менее скудной, что особенно сильно бросается в глаза, так как от Тузиса до сих пор не было ни кустарника, ни травы, и лишь ели могли карабкаться по крутым скалам. И все же так отрадно было после этих суровых, серо-коричневых гранитных степ увидеть, наконец, зеленый луг и поросшие кустарником холмы. Сейчас же за Андером дорога бесконечными зигзагами стала подниматься вверх; я предоставил эту дорогу карете и по ускользающим из-под ног камням, сквозь кустарники и вьющиеся растения вскарабкался туда, где дорога повернула к другому склону горы. Глубоко подо мной лежала зеленая долина с извивавшимся по ней Рейном, шум которого снова доносился до меня. Еще один прощальный взор вниз, и дальше в путь! Дорога привела меня в котловину между поднимаю­щимися до небес наклонными скалами, — опять в один из самых заброшенных уголков мира. Я облокотился на каменную ограду и стал смотреть на Рейн, который образовал водоем, окаймленный темной зеленью деревьев. Спокойная зеленая гладь, над которой склонялись ветки, осеняя множество укром­ ных уголков, высокие мшистые скалы, там и здесь прогляды­вающие лучи солнца — во всем этом было какое-то невырази­мое очарование. Журчанье успокоившейся реки звучало почти понятно, как лепет тех прекрасных дев-лебедей, которые при­летают из-за далеких гор и в уединенном месте сбрасывают с себя лебединое оперенье, чтобы искупаться под зелеными ветвями в ледяных волнах. Но эти звуки прерывались громом водопадов, звучавшим как разгневанный голос речного духа, который бранит лебедей за неосторожность, так как они ведь знают, что должны будут пойти за тем, кто похитит их лебединые покровы. А там сзади уже подъезжает почтовая карета, полная глазеющих на них пассажиров, да и во­обще не пристало женщинам, даже если они романтиче­ские девы-лебеди, купаться у проезжей дороги. ' Но прек­расные русалки поднимают насмех пугливого старика, по­тому что знают, что их видит лишь тот, кому открылась тайная жизнь природы, и что он не сделает им ничего дур­ного.


СКИТАНИЯ ПО ЛОМБАРДИИ


161


В горах становилось все прохладнее; поднимаясь, около полудня я натолкнулся на первый снег, и на меня, разгоря­ченного быстрым подъемом под палящим солнцем, вдруг заметно повеяло холодным воздухом. Это была температура вто­рой террасы перевала, на которой расположена деревня Шплю-ген — последнее место, где говорят по-немецки, — среди высоких гор, из-за зеленых склонов которых виднелись темно-коричне­ вые хижины пастухов. В доме, построенном уже совсем по-итальянски, в котором до самого верхнего этажа были лишь каменные полы и толстые каменные стены, мы пообедали, после чего отправились дальше вверх по почти отвесной скале. В лесистом ущелье, между последними деревьями, которые я видел по эту сторону Альп, лежала лавина — широкий снежный поток, спустившийся с неприступной вершины. Про­шло немного времени, и нам стали встречаться пустынные ущелья, в которых под твердым снежным покровом гремят горные потоки и стоят голые скалы, местами едва прикрытые мхом. Все выше, все более широкими пеленами лежал снег. На самом верху была расчищена дорога, по обе стороны кото­рой лежал слой снега, в три-четыре раза превышающий рост человека. Каблуками я выбил себе ступени в снеговой стене и поднялся наверх. Предо мной открылась обширная белоснеж­ная равнина, посреди которой возвышалась крыша — авст­рийская таможня, первое здание на итальянском склоне Альп. Проверка наших вещей в этом доме, во время которой мне уда­лось скрыть мой варинасский * табак от взоров пограничной стражи, дала мне время осмотреться. Со всех сторон — голые, серые скалы с покрытыми снегом вершинами, равнина, на ко­торой из-за сплошного снега не видно ни одного стебля и уж подавно ни одного куста или дерева, — словом, страшная заброшенная пустыня, над которой, пересекая друг друга, проносятся итальянские и немецкие ветры, то и дело сгоняя в кучу серые облака, — пустыня более безотрадная, чем Сахара, и более прозаическая, чем Люнебургская пустошь, мест­ ность, где из года в год девять месяцев идет снег, а три месяца — дождь. Это было первое, что я увидел в Италии. Но вот путь пошел быстро под гору, снег исчез, и где вчера едва успел рас­таять белый зимний покров, сегодня уже расцветали желтые и голубые крокусы, начинала зеленеть трава, вновь стали по­являться кусты, потом деревья, среди которых с шумом неслись вниз водопады, а глубоко внизу, в долине, полной лиловых теней, протекал пенящийся Лиро, снежный блеск которого

• Варинас (Баринао) — город в Венесуэле (Южная Америка). Рев,


162


Ф. ЭНГЕЛЬС


светился из-за темных каштановых аллей; воздух делался все теплее и теплее, хотя солнце уже зашло за горы, а в Кампо Дольчино мы уже очутились если не в подлинной Италии, то, во всяком случае, среди подлинных итальянцев. Целой толпой собрались обитатели деревушки вокруг нашей кареты и на своем гортанном носовом ломбардском диалекте болтали о ло­шадях, повозке и пассажирах; у всех у них были настоящие романские лица с энергичным выражением, обрамленные чер­ными, густыми волосами и бородами. Мы двинулись дальше, вниз по течению Лиро, среди лугов и лесов, между бесчислен­ных огромных гранитных глыб, которые кто знает когда сва­лились с альпийских вершин и на светло-зеленых лужайках своеобразно выделялись своими острыми и черными зубцами и выступами. Мы проезжаем ряд очаровательных, приютившихся у скал деревень с их стройными, белоснежными колоколь­нями, — среди них Санта Мария ди Галиваджо; наконец, открывается долина, в одном из углов которой возвышается башня Кьявенны, — или, по-немецки, Клевена, — одного из главных городов Бельтлина. Кьявенна уже совсем итальянский город с высокими домами и узкими улицами, на которых по­всюду слышишь взрывы ломбардских страстей: fiocul d'ona putana, рогсо della Madonna * и т. д. В то время как мы сидели за итальянским ужином с вельтлинским вином, солнце зака­тилось за Ретийские Альпы; австрийская почтовая карета с итальянским кондуктором в сопровождении карабинера по­ везла нас к озеру Комо. Полная и ясная луна глядела с темно-си­него неба, тут и там зажигались звезды и разгоралась вечерняя заря, золотя горные пики; роскошная южная ночь спуска­лась на землю. Так ехал я среди зеленых тутовых рощ, листва которых переплеталась с виноградными лозами, теплое дыха­ние Италии все нежнее и нежнее обвевало мне грудь, чары никогда не виданной природы, о которой я так давно мечтал, пронизывали меня сладостной дрожью, и, рисуя в своем вооб­ражении все великолепие, которое скоро должно было от­крыться моему взору, я блаженно задремал.

Написано Ф. Энгельсом, в мае 1841 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале «Athenäum» Перевод с немецкого

ММ 48 и 49; 4 и 11 декабря 1841 г.

Подпись: фр ид р их О с в алъд

* Итальянские бранные выражения. Ред.


[ 163

ШЕЛЛИНГ О ГЕГЕЛЕ 153

Если вы сейчас здесь, в Берлине, спросите кого-нибудь, кто имеет хоть малейшее представление о власти духа над миром, где находится арена, на которой ведется борьба за господство над общественным мнением Германии в политике и религии, следовательно, за господство над самой Германией, то вам ответят, что эта арена находится в университете, именно в аудитории № 6, где Шеллинг читает свои лекции по филосо­фии откровения. Ибо в настоящий момент все отдельные воз­ражения, которые делали спорным господство гегелевской философии, потускнели, поблекли и отступили на задний план перед одной оппозицией Шеллинга. Все враги, стоящие вне философии, как Шталь, Хенгстенберг, H еандер, уступают место одному борцу, от которого ждут, что он победит непобедимого в его собственной области. А борьба эта действительно в доста­точной степени своеобразна. Два старых друга юности, това­рищи по комнате в Тюбингенской духовной семинарии, снова встречаются лицом к лицу через сорок лет как противники. Один, умерший уже десять лет тому назад, но живой более чем Когда-либо в своих учениках; другой, по утверждению последних, духовно мертвый уже в течение трех десятилетий, ныне совершенно неожиданно претендует на полноту жизненной силы и требует признания. Кто является достаточно «беспри­страстным», чтобы считать себя одинаково далеким от них обоих, т. е. кто не считает себя гегельянцем, — ибо сторонником Шеллинга после немногих слов, сказанных им, никто, конечно, не может себя объявить, — кто, таким образом, обладает этим похвальным преимуществом «беспристрастия», тот усмотрит в смертном приговоре Гегелю, произнесенном ему выступлением


164


Ф. ЭНГЕЛЬС


Шеллинга в Берлине, месть богов за смертный приговор Шел­лингу, произнесенный в свое время Гегелем.

Значительная, пестрая аудитория собралась, чтобы быть сви­детелем этой борьбы. Во главе — университетская знать, ко­рифеи науки, мужи, каждый из которых создал свое особое направление; им отведены ближайшие места около кафедры, а за ними в пестром беспорядке, как попало, сидят представи­тели всех общественных положений, наций и вероисповедований. Среди задорной молодежи вдруг видишь седобородого штабного офицера, а рядом с ним в совершенно непринужденной позе вольноопределяющегося, который в другом обществе из-за поч­тения к высокому начальству не знал бы, куда деваться. Ста­рые доктора и лица духовного звания, чьи матрикулы могли бы вскоре праздновать свой юбилей, чувствуют, как внутри их начинает бродить старый студенческий дух, и они снова идут на лекции. Евреи и мусульмане хотят увидеть, что за вещь христианское откровение. Слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, ново­греческой и турецкой речи, — но вот раздается звонок, призы­вающий к тишине, и Шеллинг всходит на кафедру.

Человек среднего роста, с седыми волосами и светло-голубы­ми веселыми глазами, в выражении которых больше живости, чем чего-либо импонирующего, вместе с некоторой embonpoint *, производит впечатление скорее благодушного отца семейства, чем гениального мыслителя; неблагозвучный, но сильный голос, швабо-баварский диалект с постоянным « eppes» вместо «etwas» ** — таков внешний вид Шеллинга.

Я обхожу молчанием содержание его первых лекций ш, чтобы немедленно перейти к его высказываниям о Гегеле, и только оставляю за собой право для разъяснения их добавить самое необходимое. Я передаю его слова так, как я их сам за­писал, присутствуя на его лекции.

«Философия тождества, выдвинутая мной, представляла собой только одну сторону всей философии, а именно — негативную. Это «негативное» или должно было быть дополнено изложением «позитивного» или же, впитав все позитивное содержание прежних философских систем, занять место «позитивного» и таким образом возвести себя в абсолютную фило­софию. Судьбой человека также правит некий разум, который заставляет его упорствовать в односторонности, пока он не исчерпал все ее вошож-ности. Так было и с Гегелем, который выдвинул негативную философию в качестве абсолютной. — Я называю имя г-на Гегеля в первый раз. Я свободно высказался о своих учителях: Канте и Фихте, так же я по­ ступлю и по отношению к Гегелю, хотя как раз это мне не доставляет никакого удовольствия. Но я это Сделаю, потому что я обещал вам, госпо-

— дородностью. Ред.

* — «что-нибудь». Ред,


ШЕЛЛИНГ О ГЁГЕЛЁ


165


да, полнейшую откровенность. Пусть вам не кажется, будто я чего-то опа­саюсь, будто есть пункты, по которым я не могу свободно высказаться. Я помню ту пору, когда Гегель был моим собеседником, моим близким товарищем, и я должен сказать, что в то время, когда философия тождества была понята вообще поверхностно и плоско, именно он спас для будущего ее основную мысль, которой он остался верен до конца, как мне это дока­зали главным образом его «Лекции по истории философии» 155. Он, найдя огромный материал уже разработанным, сосредоточил свое внимание глав­ным образом на методе, в то время как мы, другие, преимущественно занимались содержанием философии. Меня самого не удовлетворяли добытые негативные результаты, и я охотно бы принял, даже из чужих рук, всякое удовлетворительное решение.

Речь, впрочем, идет здесь о том, занимал ли Гегель свое место в истории философии — то место, которое следует ему отвести в ряду великих мыслителей, — на основании того, что он пытался поднять фило­софию тождества до абсолютной, последней философии, что, конечно, могло произойти лишь при значительном изменении ее содержания; и это я намерен доказать на основании его собственных, доступных всему миру сочинений. Если кто-нибудь скажет, что в этом-то и кроется упрек Гегелю, то я на это отвечу, что Гегель сделал то, что было у него на первом плане. Философия тождества должна была бороться сама с собой, выйти за соб­ственные пределы, пока еще не было той пауки «позитивного», которая рас­пространяется также и на существование. Этим объясняется стремление Гегеля вывести философию тождества за ее пределы, за пределы потенции бытия, чистой возможности бытия и подчинить ей существование.

«Гегель, который вместе с Шеллингом возвысился до признания абсо­лютного, отошел от него, так как считал, что абсолютное не предположено в интеллектуальном созерцании, а было им найдено научным путем». Эти сло­ва представляют собой текст, о котором я сейчас буду с вами говорить.— В основе вышеприведенного места лежит то мнение, что философия тож­дества имеет-де своим результатом абсолютное, не только по существу, но и по существованию; а так как исходный пункт философии тождества заклю­чается в безразличии субъекта и объекта, то отсюда делается вывод, будто и их существование уже было доказано посредством интеллектуального со­зерцания. Потому-то Гегель совершенно чистосердечно думает, будто я хо­тел при помощи интеллектуального созерцания доказать существование, бытие этого безразличия, и порицает меня за недостаточность моего доказа­тельства. Что я этого не хотел, доказывают мои неоднократные заявления о том, что философия тождества не есть система существования, а что касается интеллектуального созерцания, то это определение совсем не встречается в том изложении философии тождества, которое я признаю единственно научным из всех относящихся к тому раннему периоду. Это изложение находится там, где его никому не придет в голову искать, а именно в «Zeitschrift für spekulative Physik», во второй книге второго тома. Разумеется, это определение встречается и в других местах, являясь частью наследства Фихте. Фихте, с которым я не хотел попросту пор­вать, достиг при помощи интеллектуального созерцания непосредственного сознания, своего «я»; я примкнул к этому, чтобы таким путем дойти до без­различия. Так как это «я» в интеллектуальном созерцании уже не рассмат­ривается субъективно, то оно вступает в сферу мысли и, таким образом, перестает быть непосредственно достоверно существующим. Таким образом, само интеллектуальное созерцание не могло бы доказать даже существо­вания «я», и если Фихте пользуется им для этой цели, то я все же не могу сослаться на это созерцание, чтобы, исходя из него, вывести существо­вание абсолютного. Итак, Гегель мог порицать меня не за недостаточность


166


Ф. ЭНГЕЛЬС


доказательства, которого я никогда не собирался давать, а только за то, что я недостаточно определенно подчеркивал то, что я вообще не ка­саюсь вопроса о существовании. Ибо, если Гегель требует доказатель­ства бытия бесконечной потенции, то он выходит за пределы разума; если бы была бесконечная потенция, то философия была бы несвободна от бытия, и тут следует поставить вопрос: можно ли мыслить prius * существования? Гегель отвечает на этот вопрос отрицательно, ибо он на­чинает свою логику с бытия и сразу переходит к системе существования. Мы же отвечаем на этот вопрос утвердительно, беря за исходную точку чистую потенцию бытия как существующую только в мышлении. Гегель, ко­торый так много говорит об имманентности, сам имманентен только в сфере того, что не имманентно мышлению, ибо бытие является этим неимманент­ным. Отступить в сферу чистого мышления — значит прежде всего уйти от всякого бытия вне сферы мысли. Утверяздение Гегеля, что существование абсолютного доказано в логике, имеет еще тот недостаток, что мы, таким образом, имеем бесконочное дважды: в конце логики и еще раз в конце всего процесса. Вообще нельзя понять, почему в системе «Энциклопедии» 125. логика предпосылается всему остальному, вместо того чтобы животворным образом пронизывать весь цикл».

Так говорит Шеллинг. Я большей частью, и поскольку это было для меня возможно, приводил его собственные слова и могу смело утверждать, что он не мог бы не подписаться под этими выдержками. К сказанному я могу добавить из его пре­дыдущих лекций, что он рассматривает вещи с двух сторон, отделяя quid от quod **, сущность и понятие от существования. Вопросы первого рода он относит к науке чистого разума или к негативной философии, вопросы же второго рода — к науке с эмпирическими элементами, которую еще надлежит создать, к позитивной философии ш. О последней до сих пор еще ничего не было известно, первая же появилась сорок лет тому назад в несовершенной формулировке, от которой отказался сам Шеллинг, и теперь он развивает ее в ее истинном, адекватном выражении. Ее основой является раэум, чистая потенция по­знания, имеющая своим непосредственным содержанием чистую потенцию бытия, бесконечную возможность бытия. Необходи­мым для этого третьим принципом является возвышающаяся над бытием потенция, которая не может больше самоотчуж­даться; эта потенция и есть абсолютное, дух — то, что освобож­дено от необходимости перехода в бытие и вечно пребывает свободным по отношению к бытию. Абсолютное может быть назва­ но также «орфическим» *** единством этих двух потенций, как то, вне которого не существует ничего. Если потенции вступают

* — первичность. Ред. * * — quid и quod — латинские местоимения, соответствующие русскому ме­стоимению — что. В схоластической философии quid относилось к понятию сущ­ности, quod — к понятию существования. Ред.

*** — соответствующим культу Орфея, мистическим. РеЭ,


ШЕЛЛИНГ О ГЕГЕЛЕ


167


р противоречие друг с другом, то эта их исключительность есть конечность.

Я думаю, что этих немногих положений достаточно для по­ нимания предыдущего и для выяснения основных черт нео- шеллингианства, поскольку последние могут быть уже сейчас вдесь охарактеризованы. Мне остается еще сделать отсюда те выводы, которые Шеллинг, может быть, намеренно замалчивает, и выступить в защиту великого покойника.

Если освободить смертный приговор, произнесенный Шел­лингом над системой Гегеля, от канцелярской формы выраже­ния, то получается следующее: у Гегеля, собственно, и не было вовсе своей системы, а поддерживал он свое жалкое существо­вание крохами со стола моей мысли. В то время как я работал над partie brillante *, над позитивной философией, он страстно отдался partie honteuse **, негативной, и взял на себя, так как мне некогда было заниматься этим, ее усовершенствова­ние и разработку, бесконечно счастливый, что я еще доверил ему это дело. Вы хотите порицать его за это? «Он делал то, что у него было на первом плане». Ему все же принадлежит «место среди великих мыслителей», ибо он был «единственный, кто признал основную мысль философии тождества, в то время как другие поняли ее плоско и поверхностно». И все же ничего хорошего у него не получилось, так как он захотел половину философии превратить в целую.

Передают известное изречение, которое обычно приписы­ вается Гегелю, но которое, как видно из вышеприведенных вы­сказываний Шеллинга, несомненно принадлежит последнему: «Только один из моих учеников меня понял, да и тот, к сожале­нию, понял меня неверно».

Будем, однако, говорить серьезно. Можем ли мы, обязан­ные Гегелю больше, чем он'был обязан Шеллингу, допустить, «иобы на могильной плите покойного писались такие оскорб­ления, и не выступить в защиту его чести, послав вызов его хулителю, как бы он ни был грозен? А ведь чтб бы Шеллинг ни говорил, но его отзыв о Гегеле есть оскорбление, несмотря на кажущуюся научной форму, в которую он это оскорбление облекает. О, я бы сам мог, если бы это понадобилось, «чисто йаучным образом» изобразить г-на Шеллинга и кого угодно в таком дурном свете, что он убедился бы в преимуществе «научного метода». Но к чему это мне? И без того было бы дер­зостью, если бы я, юноша, собирался давать наставления старцу, а тем более Шеллингу, ибо как бы решительно ни изменил

* — благородной частью. Ред. *• — неблагородной части. Ред.


168


ф. ЭНГЕЛЬС


Шеллинг свободе, он все же остается тем, кто открыл абсолютное, и имя Шеллинга, коль скоро он выступает как предшествен­ник Гегеля, всеми нами произносится только с глубочайшим благоговением. Но Шеллинг, преемник Гегеля, может пре­тендовать только на некоторое почтение и меньше всего может требовать от меня спокойствия и хладнокровия, так как я выступил в защиту покойника, а ведь борцу свойственна не­которая страстность; кто хладнокровно обнажает свой меч, тот редко бывает глубоко воодушевлен тем делом, за которое он сражается.

Я должен сказать, что выступление здесь Шеллинга и осо­бенно эти выпады против Гегеля уже не позволяют сомневаться в том, чему до сих пор не хотелось верить, а именно в сходстве с оригиналом портрета, набросанного в предисловии к появив­шейся недавно известной брошюре Риделя 166. Чего стоит уже тот тон, каким Шеллинг говорит обо всем развитии философии в этом столетии, о Гегеле, Гансе, Фейербахе, Штраусе, Руге и « Deutsche Jahrbücher»: сначала он ставит их в зависимость от себя, а затем не просто отвергает, нет, — одним риториче­ ским оборотом, выставляющим лишь его самого в наиболее благоприятном свете, рисует все это направление мысли как баловство духа, как курьезное недоразумение, как ряд напрас­ных заблуждений. Если этот тон, говорю я, не превосходит всего того, что в вышеупомянутой брошюре ставится в упрек Шеллингу, то я не имею ни малейшего представления о том, что в человеческом обиходе называется порядочностью. Надо, правда, признать, что Шеллингу трудно было найти средний путь, который не компрометировал бы ни его, ни Гегеля, и можно было бы извинить тот эгоизм, который побудил его в целях спасения своего положения пожертвовать другом. Но все же Шеллинг заходит слишком далеко, когда он требует от нашего века скинуть со счетов как попусту потраченное время, как сплошное заблуждение сорок лет труда и творческой деятельно­сти, сорок лет мысли, во имя которой были принесены в жертву наиболее дорогие интересы, самые святые традиции, и все это только для того, чтобы Шеллинг не оказался лишним человеком в течение этих сорока лет. И более чем насмешкой звучит, когда Шеллинг отводит Гегелю место в ряду великих мыслителей в такой форме, что по существу дела вычеркивает его из их числа, третируя его как свое создание, как своего слугу; и, наконец, не является ли это своего рода скряжничеством по отношению к мыслям, мелочностью — как называется эта всем известная низменная страсть? — когда Шеллинг все, что он считает правильным у Гегеля, объявляет своей собственностью,


ШЕЛЛИНГ О ГЕГЕЛЕ


169


больше того, плотью от своей плоти. Было бы ведь странно, если бы старая шеллинговская истина могла сохраниться только в плохой гегелевской форме, и в этом случае упрек в неясности формулировки, брошенный третьего дня Шеллингом в адрес Гегеля, неизбежно падал бы рикошетом на него самого. Этот упрек, правда, по общему мнению, и теперь относится к Шел­лингу, несмотря на обещанную им ясность изложения. Тот, кто расплывается в таких периодах, какие постоянно попадаются у Шеллинга, кто употребляет такие выражения, как quiddita-tiv * и quodditativ **, орфическое единство и т. д., и, не до­вольствуясь этим, сверх того еще каждую минуту прибегает к помощи латинских и греческих слов и выражений, тот, ко­нечно, лишает себя права бранить стиль Гегеля.

Впрочем, всего больше Шеллинг достоин сожаления в связи с печальным недоразумением по вопросу о существовании. Доб­рый наивный Гегель с его верой в существование философских результатов, в право разума вступить в существование, гос­ подствовать над бытием! Но все же было бы странно, если бы Гегель, столь основательно изучивший Шеллинга и долгое вре­мя находившийся с ним в личных отношениях, а также все дру­гие, старавшиеся постигнуть смысл философии тождества, — если бы все они совершенно не заметили самого главного, а имен­но, что все это вздор и пустяки, которые существовали только в голове Шеллинга и нисколько не притязали на какое-нибудь влияние на внешний мир. Где-нибудь ведь это же должно было быть записано, и кто-нибудь, без сомнения, это нашел бы. И дей­ствительно, впадаешь в искушение взять под сомнение, было ли это первоначальным мнением Шеллинга и не является ли это позднейшим добавлением.

А новое понимание философии тождества? Кант освободил разумное мышление от пространства и времени; Шеллинг сверх этого отнял у нас и существование. Что же нам остается после этого? Тут не место доказывать в противовес Шеллингу, что * существование, несомненно, относится к мыслительной сфере, что бытие имманентно духу и что основное. положение всей современной философии, cogito , ergo sura ***, не может быть опрокинуто простым наскоком. Но да позволено нам будет спросить: может ли потенция, не обладающая сама бытием, порождать бытие? Может ли потенция, неспособная больше к самоотчуждению, еще считаться потенцией? И не соответ­ ствует ли трихотомия потенций самым странным образом резуль-

* — относящийся к понятию сущности. Ред. *• — относящийся к понятии существования. Pea. *** — мыслю, следовательно существую. Декарт. «Начала философии». Рев.


170


Ф. ЭНГЕЛЬС


тату, к которому приходит гегелевская «Энциклопедия», — триединству идеи, природы и духа?

И каков результат всего этого для философии откровения? Она относится, конечно, к «позитивной философии», к эмпири­ческой стороне. Единственный выход для Шеллинга — это признать откровение как факт и обосновать его каким-нибудь образом, только не путем разума, ибо для такого обоснования он ведь сам себе отрезал все пути. У Гегеля все же выходило не так просто — или, может быть, у Шеллинга в кармане имеются и другие способы решения? Таким образом, эту фило­софию можно с полным правом назвать эмпирической, ее тео­ логию позитивной, а ее юриспруденция будет, скорее всего, исторической. Такой результат был бы, конечно, похож на поражение, так как все это мы уже знали еще до приезда Шел­линга в Берлин.

Нашей задачей будет следить за его ходом мысли и защи­щать могилу великого учителя от поругания. Мы не боимся борьбы. Мы ничего так не желаем, как быть некоторое время в положении ecclesia pressa *. Здесь происходит размежевание умов. Все, что истинно, выдерживает испытание огнем, с недоброкачественными же элементами мы охотно расстанемся. Противники должны признать, что многочисленная, как нико­гда, молодежь стекается под наши знамена, что теперь, больше чем когда-либо, круг идей, владеющих нами, по­лучил богатое развитие, что никогда не было на нашей сто­роне столько людей мужественных, стойких и талантливых, как теперь. Итак, пойдем же смело в бой против нового врага; в конце концов найдется кто-нибудь среди нас, кто дока­жет, что меч воодушевления так же хорош, как и меч гения.

А Шеллинг пусть еще попробует, удастся ли ему собрать вокруг себя школу. Многие примыкают к нему теперь только потому, что они, как и он, против Гегеля и с благодарностью принимают каждого, кто нападет на Гегеля, будь это даже Лео или Шубарт. Я думаю, однако, что для этих господ Шел­линг слишком хорош. Будущее покажет, найдутся ли у него еще другие последователи. Я в это еще не верю, хотя некоторые из его слушателей делают успехи и дошли уже до индифферент­ности.

Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту журнала

во второй половине ноября 1841 г.

Перевод с немецкого Напечатано в журнале «Telegraph für Deutschland» MM 207 и 208; декабрь 1841 г.

Подпись: Фридрих Освальд

• — гонимой церкви. Ред.


Титульный лист брошюры «Шеллинг и откровение»


[ 173

ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ

КРИТИКА НОВЕЙШЕГО ПОКУШЕНИЯ РЕАКЦИИ НА СВОБОДНУЮ ФИЛОСОФИЮ

Вот уже десять лет, как над горами Южной Германии на­висла грозовая туча, которая все более угрожающе и мрачно надвигалась на северогерманскую философию. Шеллинг снова появился в Мюнхене; шла молва, чхо его новая система прибли­жается к своему завершению, готовясь противопоставить себя засилью гегелевской школы. Сам Шеллинг решительно выска­зался против этого направления, и остальным противникам гегелевской школы, когда все их аргументы оказывались бес­сильными перед побеждающей силой этого учения, оставалось все еще последнее прибежище — ссылаться на Шеллинга, как на того человека, который в последней инстанции уничтожит это учение.

Ученики Гегеля могли поэтому только радоваться, когда полгода тому назад Шеллинг прибыл в Берлин и обещал отдать на суд публики свою теперь уже готовую систему. Можно было надеяться, что отныне не придется слышать пустых докучли­ вых разговоров о нем, о великом незнакомце, и можно будет, наконец, увидеть, что же представляет собой его система. И без того гегелевская школа при том боевом духе, которым она всегда отличалась, при присущей ей уверенности в себе могла только радоваться случаю скрестить шпаги со знамени­тым противником. Ведь давно был брошен Шеллингу вызов со стороны Ганса, Михелета и «Athenäum», а его младшим ученикам — со стороны «Deutsche Jahrbücher».

Так надвинулась грозовая туча и разразилась громом и молнией, которые с кафедры Шеллинга стали приводить в воз­буждение весь Берлин. Теперь гром затих, молния больше

7 М. и Э., т. 41


174


Ф. ЭНГЕЛЬС


не сверкает. И что же? Попала она в цель? Охвачено ли уже пламенем все здание гегелевской системы — этот гордый дворец мысли? Спешат ли гегельянцы спасти все то, что можно еще спасти? До сих пор этого еще никто не видел.

А ведь от Шеллинга всего ожидали. Разве не стояли на коленях «позитивные» 142 и не плакали о великой засухе на земле господней, моля о приходе дождевой тучи, которая навис­ла над далеким горизонтом? Разве не повторилось точь-в-точь то, что было некогда во Израиле, когда народ умолил Илию пророка прогнать недоброй памяти жрецов Ваала? * А когда, наконец, он пришел, великий заклинатель бесов, как сразу смолкло все это крикливое, бесстыдное доносительство, как стих весь этот оглушительный крик и все это неистовство для того, чтобы не пропало ни одно слово нового откровения! Как скром­но отступили назад все эти храбрые рыцари из «Evangelische» и «Allgemeine Berliner Kirchenzeitung» **, из «Literarischer Anzeiger», из фихтевского журнала157, чтобы дать место святому Георгию, который должен поразить ужасного дракона гегель­янства, чье дыхание — пламя безбожия и дым помрачения! Разве не водворилась такая тишина на земле, точно святой дух собирался снизойти, как будто господь бог сам пожелал говорить из облаков?

А когда философский мессия взошел на свой деревянный, весьма скверно обитый трон в Auditorium maximum ***, когда он возвестил дела веры и чудеса откровения, — какие восторжен­ные крики понеслись ему навстречу из боевого стана «позитив­ных»! Как все уста славословили его, на которого представители «христианского» направления возложили свои надежды! Разве мы не слышали, что этот неустрашимый великан, подобно Ролан­ду, один пойдет во вражескую землю, чтобы водрузить свое зна­мя в сердце вражеской страны, взорвать внутреннюю твердыню беззакония, никогда не покоренную крепость идеи, так чтобы врагам без опоры, без центра невозможно было найти ни совета, ни надежного прибежища в своей собственной стране? Разве уже не возвещалось ожидавшееся еще до пасхи 1842 г. крушение гегельянства, смерть всех атеистов и нехристей?

Все сложилось иначе. Гегелевская философия продолжает жить по-прежнему на кафедре, в литературе, среди молодежи; она знает, что все до сих пор направленные против нее удары не могли нанести ей ни малейшего ущерба, и спокойно продолжа­ет шествовать по пути своего внутреннего развития. Ее влияние

* Библия. Ветхий завет. Третья книга царств, глава 18. Ред. ** — « Berliner Allgemeine Kirchenzeitung». Ред. *** — Большой аудитории. Ред.


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


175


на нацию, как это доказывает растущая ярость и усиливающаяся деятельность ее противников, находится на быстром подъеме, а Шеллинг оставил неудовлетворенными почти всех своих слуша­телей.

Таковы факты, против которых не смогут представить ни одно­ го основательного возражения даже немногочисленные последо­ ватели неошеллингианской премудрости. Когда стали замечать, что создавшиеся против Шеллинга предубеждения подтвер­ ждаются даже слишком хорошо, то вначале пришлось призаду­маться, как совместить уважение к старому мастеру науки с тем открытым, решительным отклонением его претензий, к которому нас обязывал долг по отношению к Гегелю. Вскоре, однако, сам Шеллинг, к нашему удовольствию, помог нам освободиться от этой дилеммы, высказавшись о Гегеле в такой форме, которая сняла с нас всякую обязанность считаться с этим мнимым преем­ником Гегеля и мнимым победителем в споре с последним. Вот почему нельзя сетовать и на меня, если я в своих суждениях бу­ду следовать демократическому принципу и, не считаясь ни с чьей личностью, ограничусь лишь изложением сущности дела и его истории.

Когда Гегель в 1831 г., умирая, завещал свою систему своим ученикам, число их было еще сравнительно невелико. Система была налицо в той строгой, неподвижной, но и прочной форме, которую с тех пор так часто порицали, но которая была не чем иным, как необходимостью. Сам Гегель, в гордой вере в силу идеи, мало сделал для популяризации своего учения. Все сочи­нения, опубликованные им, были написаны в строго научном, почти неудобочитаемом стиле и могли быть рассчитаны, как и «Jahrbücher für wissenschaftliche Kritik», где в том же стиле пи­сали его ученики, только на немногочисленную ученую публи­ку, к тому же предрасположенную к этому учению. Языку не­чего было стыдиться рубцов, приобретенных в борьбе с мыслью; первая забота заключалась в стремлении решительно отбросить все, связанное с .представлениями, все фантастическое, все, связанное с чувствами, и постигнуть чистую мысль в ее самосо­ зидании. Как только этот надежный операционный базис был обретен, можно было спокойно смотреть навстречу всякой позд­ нейшей реакции со стороны исключенных элементов и даже спу­ ститься в сферу нефилософского сознания, так как тыл оставался прикрытым. Влияние гегелевских лекций никогда не выходило за пределы небольшого круга, и как бы значительно оно ни было, оно могло принести плоды лишь в более поздние годы.

Когда же Гегель умер, его философия как раз и начала жить. Издание полного собрания его сочинений 158 и, в особенности,

Т


176


Ф. ЭНГЕЛЬС


его лекций оказало огромное воздействие. Новые врата разверз­лись к скрытому чудесному кладу, который покоился в мол­чаливых недрах горы и чье великолепие сияло до сих пор толь­ко для немногих. Невелико было число тех, кто имел мужество на свой страх и риск подступиться к этому лабиринту ходов; теперь же открылась прямая удобная дорога, по которой можно было достигнуть сказочного сокровища. Одновременно учение Гегеля приняло в устах его учеников более человеческую, более наглядную форму, оппозиция со стороны самой философии ста­ новилась все слабее и незначительнее, и постепенно дело дошло до того, что только со стороны заскорузлых теологов и юристов можно было еще слышать сетования на дерзкое вторжение некомпетентного лица в область их специальности. Молодежь же с тем большей жадностью стала набрасываться на новые идеи, что совершившийся с течением времени прогресс в самой школе давал импульс к очень важным дискуссиям, касавшимся всех жизненных вопросов как науки, так и практики.

Те пределы, которые сам Гегель поставил как запруды мощ­ ному, бурно кипящему потоку выводов из его учения, обуслов­ ливались отчасти его временем, отчасти его личностью. Система в основных своих чертах была готова еще до 1810 г., к 1820 г. мировоззрение Гегеля уже сложилось окончательно. Его поли­тические взгляды, его учение о государстве, складывавшиеся под влиянием английских учреждений, носят явный отпечаток периода Реставрации 41, что отразилось также и на непонимании им июльской революции в ее всемирно-исторической необходи­мости. Таким образом, Гегель сам на себе испытал верность свое­ го изречения, что всякая философия представляет собой только выраженное в мыслях содержание своего времени. С другой стороны, если его личные взгляды благодаря системе и проясни­лись, то они все же не остались без влияния на выводы послед­ней. Так, например, его философия религии и его философия права безусловно получили бы совсем иное направление, если бы он больше абстрагировался от тех позитивных элементов, которыми он был пропитан под влиянием духовной атмосферы его времени, но зато он делал бы больше выводов из чистой мыс­ ли. Отсюда — вое непоследовательности, все противоречия у Гегеля. Все, что в его философии религии является чрезмерно ортодоксальным, все, что в его философии права сильно отдает псевдоисторизмом, приходится рассматривать под этим углом зрения. Принципы всегда носят печать независимости и свободо­мыслия, выводы же — этого никто не отрицает — нередко осто­рожны, даже нелиберальны. Тут-то выступила часть его уче­ников, которая, оставаясь верной принципам, отвергала выводы,


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


177


если они не могли найти себе оправдания. Образовалось левое течение. Руге создал ему орган — «Hallische Jahrbücher», и сразу вслед за тем было провозглашено отпадение от власти «позитивного*. Но пока еще не осмеливались открыто высказать все выводы. Представители этого течения считали себя, даже после Штрауса, еще находящимися в пределах христианства и даже чванились этим христианством перед евреями. Такие во­просы, как вопросы о личности бога и индивидуальном бессмер­тии, были им самим еще недостаточно ясны, чтобы они могли решительно высказаться по поводу них. Больше того, когда они почувствовали, что неизбежные выводы скоро будут сделаны, у них возникло сомнение в том, не должно ли новое учение остаться эзотерическим достоянием школы и тайной для нации. Тут выступил Лео со своими «Гогелингами» 48 и этим оказал своим противникам величайшую услугу. Как вообще все то, что было рассчитано на уничтожение этого направления, выступление Лео гало только на пользу этому направлению и ясно доказывало ему, что оно идет рука об руку с мировым духом. Лео дал гегелин-гам ясное представление о самих себе, вновь пробудил в них то гордое мужество, которое следует истине, не отступая перед самыми ее крайними выводами, и высказывает ее открыто и ясно, не страшась последствий. Забавно теперь читать то, что писали тогда против Лео гегелинги в свою защиту, забавно ви­деть, как эти бедняги гегелинги извиваются, открещиваясь от выводов Лео и обставляя их всевозможными оговорками. Теперь никому из них не приходит в голову опровергать обвинитель­ные пункты Лео — так велика стала их дерзость за эти три года. «Сущность христианства» Фейербаха, «Догматика» Штрауса 159 и «Deutsche Jahrbücher» свидетельствуют о тех результатах, к которым привело доносительство Лео, а «Трубный глас» 16° даже доказывает наличие таких выводов уже у самого Гегеля. Эта книга уже потому так важна для выяснения позиции Геге­ля, что она показывает, как часто в Гегеле независимый, сме­лый мыслитель брал верх над поддающимся тысячам влияний профессором. Она является реабилитацией личности человека, от которого требовали, чтобы он поднялся над своим временем не только в той сфере, где он был гениален, но и в тех областях, где он таковым не был. Здесь — подтверждение того, что Гегель оправдал и это ожидание.

Таким образом, «гегелингская банда» нисколько не скрывает теперь, что она не может и не хочет больше рассматривать хри­стианство как свой предел. Все основные принципы христиан­ства, мало того, все, что вообще до сих пор называлось религи­ей, рухнуло под беспощадной критикой разума; абсолютная


178


Ф. ЭНГЕЛЬС


идея претендует на роль основательницы новой эры. Великий переворот, по отношению к которому французские философы прошлого столетия являлись только предшественниками, по­лучил свое завершение, осуществил свое самосозидание в цар­ стве мысли. Философия протестантизма, начавшаяся с Декарта, завершила свое развитие; наступило новое время, и священной обязанностью всех тех, кто идет в ногу с саморазвивающимся духом, является — ввести в сознание нации и сделать жизнен­ным принципом Германии этот грандиозный результат.

Пока совершалось это внутреннее развитие гегелевской фи­лософии, не осталось без изменения и ее внешнее положение. Умер министр Альтенштейн, благодаря содействию которого в Пруссии была подготовлена колыбель нового учения; с насту­ пившими переменами не только прекратилось всякое покрови­ тельство этому учению, но даже проявилось стремление посте­пенно отлучить его от государства. Это было следствием более сильного проявления принципов как со стороны государства, так и со стороны философии. Так как последняя не постеснялась высказать то, что считала необходимым, то было вполне есте­ ственно, что и государство с большей определенностью сделало свои выводы. Пруссия является христианско-монархическим государством, и ее всемирно-историческое положение дает ей право на то, чтобы ее принципы были признаны фактически действующими. Можно их разделять или нет, но они существу­ют, и Пруссия достаточно сильна, чтобы в случае необходимости заставить считаться с ними. К тому же гегелевская филосо­фия не имеет никакого основания жаловаться на это. Ее преж­нее положение бросало ложный свет на нее и привлекало к ней множество мнимых последователей, на которых нельзя было рассчитывать в период борьбы. Ее мнимые друзья — эгоисты, люди поверхностные, половинчатые, несвободные, теперь благо­получно отступили, и она теперь знает, каково ее положение и на кого она может рассчитывать. К тому же, она может только радоваться обострению противоречий, так как конечная победа за ней все же обеспечена. Таким образом, было вполне естест­венно, что, в противовес господствовавшим до последнего вре­мени тенденциям, были приглашены представители противопо­ложного направления. Снова разгорелась борьба против гегелевской философии, а когда историко-позитивная фракция набралась храбрости, в Берлин был приглашен Шеллинг, чтобы разрешить этот спор и разделаться с учением Гегеля в его собственной философской сфере.

Появление Шеллинга в Берлине должно было возбудить все­общий напряженный интерес. Он сыграл значительную роль в


Шеллинг и откровение


179


истории новейшей философии; несмотря на то, что он пробудил столько мысли, он, между тем, никогда не давал законченной системы и неизменно откладывал подведение итогов своих на­ учных занятий до тех пор, пока не пообещал, наконец, теперь представить этот окончательный отчет обо всей своей жизненной деятельности. В своей первой лекции он действительно взялся совершить примирение веры и знания, философии и откровения, и еще многое другое он пообещал нам . Другим, важным мо­ментом, способствовавшим повышению интереса к нему, было еГо отношение к тому, кого он пришел победить. Друзья и то­варищи по комнате еще в университетские годы, эти два челове­ка жили потом в Йене вместо так дружно, что и по сей день ос­тается нерешенным, каково было их взаимное влияние друг на друга. Достоверно только одно, что именно Гегель довел до соз­ нания Шеллинга, в какой мере он, сам того не зная, вышел за пределы Фихте*. Однако вскоре после их разлуки до тех пор параллельно шедшие пути их развития стали расходиться. Ге­гель, чья глубоко внутренняя беспокойная диалектика только теперь, после того как влияние Шеллинга отступило на задний план, начала по-настоящему развиваться, сделал в 1806 г. в своей «Феноменологии духа» 1в1 огромный шаг вперед по сравне­нию с натурфилософской точкой зрения и объявил о своей неза­висимости от последней. Шеллинг все больше стал отчаиваться в возможности достигнуть на избранном им пути тех великих результатов, к которым он стремился, и попытался уже в то время овладеть абсолютом непосредственным образом, исходя из эмпирической предпосылки высшего откровения. В то время как способность Гегеля творить мысли неизменно проявлялась все энергичнее, живее и деятельнее, Шеллинг, как уже показы­вает этот ход его рассуждений, впал в состояние духовного из­неможения, которое нашло вскоре свое выражение также в за­тухании его литературной деятельности. Сколько бы он теперь самодовольно ни рассказывал о своей долгой, совершавшейся в тиши философской работе, о тайных кладах своего письмен­ного стола, о своей тридцатилетней войне с мыслью, ему никто больше не верит. Разве мыслимо, чтобы человек, который всю силу своего духа сосредоточил на одном пункте, человек, счи­тающий себя еще в полном обладании той юношеской силы,

• Если Шеллинг действительно обладает той «прямотой и искренностью», ко­торыми он хвастает, если он действительно искренно убежден в том, что он утверждает о Гегеле, и имеет основания для этого, то пусть он докажет это опубликованием своей переписки с Гегелем, которая, как говорят, находится в его руках или опубликование которой только от него зависит. Но тут-то — уязвимое место Шеллинга. Если он, та­ким образом, требует, чтобы верили в его правдивость, то пусть он выступит с этим доказательством, которое положит конец всем поднятым по этому поводу спорам.


180 ф. эвгельс

которая некогда преодолела самого Фихте, человек, который пре­тендует быть богатырем науки, гением первого ранга, — а ведь только такой человек, как это всякий должен признать, мог бы свергнуть Гегеля, — разве мыслимо, чтобы такой человек мог потратить тридцать и больше лет на то, чтобы добиться таких незначительных результатов? Если бы Шеллинг не стремился так облегчить себе свою философскую деятельность, то разве не нашли бы все этапы хода его мыслей свое выражение в отдель­ных печатных работах? Да и кроме того Шеллинг всегда прояв­лял в этом отношении мало самоограничения и все новое, что он находил, немедленно выпускал в свет без особой критики. Если он все это время продолжал чувствовать себя королем науки, как мог он жить без признания своего народа, как мог оп удовлетворяться жалким существованием какого-нибудь низло­женного монарха, какого-нибудь Карла X, как мог он удовлет­вориться давно изношенным и поблекшим пурпуром философии тождества? Разве он не должен был пустить в ход все средства, чтобы вернуть себе потерянные права, чтобы завоевать снова тот трон, который был отнят у него «позднее пришедшим»? * Вместо этого он свернул с пути чистой мысли, погрузился в ми­фологическую и теософическую фантастику и, как приходится думать, берег свою систему для нужд прусского короля**, ибо по зову последнего стало готовым сразу то, что раньше ни­как не могло получить законченной формы. Так прибыл он сюда с примирением веры и знания в чемодане, заставил о себе гово­рить и взошел, наконец, на кафедру. И что же представляло собой то новое, что он принес с собой, то неслыханное, что долж­но было совершить чудеса? Философию откровения, которую он, «начиная с 1831 г., в той же самой форме» читал в Мюнхене, и философию мифологии, «которая берет свое начало с еще более раннего периода». — Безусловное старье, которое вот уже де­сять лет бесплодно провозглашалось в Мюнхене, которое могло пленить только какого-нибудь Рингсейса, какого-нибудь Шталя. И это Шеллинг называет своей «системой»! Вот где кроются спасающие мир силы, заклинания, призванные изгнать безбо­жие — именно в том семени, которое не дало никаких всходов в Мюнхене! Почему же Шеллинг не опубликовал этого, вот уже десять лет готового, курса лекций? При всей самонадеянности Шеллинга и его уверенности в успехе, должна ведь существовать какая-то скрытая причина, какое-то тайное сомнение, которые удерживают его от этого шага.

* Шиллер. Перефразированные слова из трагедии «Пикколомшш», Действие первое, явление первое. Ред.

•» _ Фридриха-Вильгельма IV . Ред.


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


181


Выступив перед берлинской публикой, он, конечно, вышел на несколько более широкую общественную арену, чем это было до сих пор в Мюнхене. То, что там легко могло остаться эзоте­рическим тайным учением, так как никому до этого дела не было, беспощадно извлекается здесь на свет божий. Никто не будет впущен здесь в царство небесное, прежде чем он не пройдет через чистилище критики. Все необыкновенное, что сказано было се­годня в здешнем университете, будет завтра напечатано во всех немецких газетах. Таким образом, все те основания, которые удерживали Шеллинга от печатания его лекций, должны были бы удержать его и от переселения в Берлин, и даже, пожалуй, еще в большей мере, ибо печатное слово но допускает никаких недоразумений, между тем как слово, мимолетно сказанное, на­скоро записанное и, может быть, только краем уха слышанное, неизбежно подвергается лжетолкованиям. Но само собой разу­меется, что теперь уже но было выбора; он должен был ехать в Берлин, иначе своим отказом он признал бы свою неспособность победить гегельянство. Но и печатать курс было уже слишком поздно, ибо в Берлин необходимо было привезти с собой нечто новое, неопубликованное, а что в его «письменном столе» ника­ ких других вещей не имеется, — это показывает его здешнее выступление.

При таких-то обстоятельствах Шеллинг уверенно и смело взошел здесь на кафедру и начал свой курс перед аудиторией почти в четыреста человек из представителей всех сословий и наций, заранее суля своим слушателям нечто необычайное. Из этих лекций, основываясь на своих заметках, сверенных с чу­жими, по возможности точными записями, я сообщу то, что необходимо для оправдания моей оценки.

Всякая философия ставила себе до сих пор задачей понять мир как нечто разумное. Все, что разумно, то, конечно, и не­обходимо; все, что необходимо, должно быть или, по крайней мере, стать действительным. Это служит мостом к великим прак­тическим результатам новейшей философии. А так как Шеллинг этих результатов не признает, то с его стороны было вполне последовательно также отрицать разумность мира. Но прямо высказать это у него, однако, не хватило мужества, и он пред­ почел вместо этого отрицать разумность философии. Таким-то образом он пробирается наивозможно кружным путем между разумом и неразумностью, называя разумное термином — по­стигаемое a priori *, неразумное термином — постигаемое а posteriori ** и относя первое к «чистой науке разума или

* — заранее, независимо от опыта. Рев, *• — на основании опыта. Ред.


182


Ф. ЭНГЕЛЬС


к негативной философии», второе — к вновь создаваемой «пози­тивной философии».

Здесь первая глубокая трещина между Шеллингом и всеми другими философами; здесь его первая попытка протащить в свободную науку мышления веру в авторитет, мистику чувств и гностическую фантастику. Единство философии, цельность всякого мировоззрения разрывается во имя самого неудовлетво­рительного дуализма; противоречие, составляющее всемирно-историческое значение христианства, возводится также в прин­цип философии. Мы поэтому должны с самого начала протесто­ вать против этого раздвоения. Кроме того, насколько оно несостоятельно, нам станет ясно, когда мы проследим ход тех рассуждений Шеллинга, которыми он пытается оправдать свою неспособность постигнуть вселенную как нечто разумное и целое. Он исходит из схоластического положения, что в вещах следует проводить различие между их quid и quod, между что [Was ] и что [Daß]. Что такое вещи — этому учит нас разум; что они су­ ществуют — это показывает нам опыт. Всякая попытка упразд­ нить это различие ссылкой на тождество мышления и бытия является злоупотреблением этим положением. Результатом ло­гического процесса мысли может быть только идея мира, но не реальный мир. Разум, по Шеллингу, просто бессилен доказать существование чего-либо и должен в этом отношении удовлетво­риться свидетельством опыта. Однако философия занималась также вещами, выходящими за пределы всякого опыта, например, богом. И вот спрашивается, способен ли разум доказать существо­ вание этих вещей? Чтобы, ответить на этот вопрос, Шеллинг пускается в длинные рассуждения, которые мы считаем совер­шенно излишним приводить здесь, так как вышеупомянутые предпосылки не допускают никакого ответа, кроме решительного нет. Это и есть результат шеллинговского рассуждения. Отсюда, согласно Шеллингу, с необходимостью следует, что разум в своем чистом мышлении должен иметь своим объектом не дей­ствительно существующие вещи, а вещи, поскольку они воз­можны, не бытие вещей, а их сущность, и соответственно этому только сущность бога, а не его существование может явиться предметом его исследования. Таким образом, для действитель­ного бога следует изыскать сферу, отличную от сферы чистого разума, вещи должны обладать предпосылкой существования; они только потом, a posteriori, окажутся возможными или разум­ ными, а в своих последствиях — доступными опыту, т. е^ дей­ствительными.

Противоположность Гегелю выражена здесь уже со всей резкостью. Гегель с той наивной верой в идею, над которой так


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


183


возвысился Шеллинг, утверждает: что разумно, то" вместе с тем и действительно; Шеллинг же говорит, что все разумное воз­можно, и этим бьет наверняка, ибо это положение, при широком объеме понятия возможного, неопровержимо.' В то же время этим самым он обнаруживает, как это выяснится позднее, отсут­ствие ясности понимания в отношении всех чисто логических категорий. Я мог бы уже сейчас показать ту брешь в вышепри­ веденном боевом строе умозаключений, через которую злой дух зависимости пробрался в ряды свободных мыслей, но я хочу отложить это до более удобного случая, чтобы не повторяться, и перейти к содержанию чистой науки разума в том виде, как оно было сконструировано Шеллингом перед его слушателями к боль­шой потехе всех гегельянцев. Содержание это сводится к сле­дующему:

Разум есть бесконечная потенция познания. Потенция озна­чает то же, что способность (познавательная способность Канта). Как таковая она кажется лишенной всякого содержания, на самом же деле она во всяком случае таковое имеет, притом без всякого содействия, без всякого акта с ее стороны, ибо в против­ном случае она перестала бы быть потенцией, так как потенция и акт противостоят друг другу. Этим по необходимости непосред­ственным врожденным содержанием может быть только беско­нечная потенция бытия, соответствующая бесконечной потенции познания, так как всякому познанию соответствует некоторое бытие. Эта потенция бытия, эта бесконечная возможность бытия является той субстанцией, из которой мы должны выводить наши понятия. Занятие ею есть чистое, самому себе имманентное мыш­ ление. Эта чистая возможность бытия не есть только простая готовность к существованию, а понятие самого бытия, нечто по своей природе вечно переходящее в понятие, или то, что стремится к переходу в бытие, сущее, которое нельзя удержать от бытия и которое поэтому переходит от мышления к бы­тию. Это — подвижная природа мышления, в силу которой оно не может свестись к простому мышлению, а мышление вынужде­но вечно переходить в бытие. Однако это не есть переход в реаль­ ное бытие, а лишь логический переход. Таким образом, вместо чистой потенции появляется логически сущее. Но так как бес­конечная потенция является prius * того, что возникает в самом мышлении благодаря переходу в бытие, а только бесконечной потенции может соответствовать всякое действительное бытие, то разум обладает, в качестве неотделимого от него содержания, потенцией занять априорное положение по отношению к бытию

• — прежде, первичностью. Ред.


184


Ф. ЭНГЕЛЬС


и, таким образом, не прибегая к помощи опыта, постигнуть со­держание всякого действительного бытия. Все, что совершается в действительности, разум познал как логически необходимую возможность. Он не знает, существует ли мир, он только знает, что если мир существует, то он должен иметь такие-то и такие-то свойства.

То обстоятельство, что разум есть потенция, вынуждает нас, следовательно, и его содержание признать потенциальным. Бог, следовательно, не может быть непосредственно содержанием ра­зума, ибо он есть нечто действительное, а не только потенциаль­ное, возможное. В потенции бытия мы впервые открываем воз­можность перехода в бытие. Это бытие отнимает у потенции ее власть над самой собой. Прежде потенция была властна над бытием: она могла перейти в него, а также и не перейти. Теперь же она подпала под власть бытия, находится у него в подчине­нии. Это есть лишенное духовности, лишенное понятия бытие, ибо дух есть власть над бытием. Это лишенное понятия бытие не существует больше в природе, где все уже запечатлено фор­мой, но легко видеть, что этому оформленному бытию предшество­ вало слепое, беспредельное бытие, которое лежит в основе как материя. Но потенция есть то свободное бесконечное, что может переходить, а также и не переходить в бытие; таким образом, две противоречивых противоположности — бытие и небытие — не ис­ ключают в ней друг друга. Эта способность «также и не пере­ ходить» равна первой способности «переходить в бытие», пока первая способность остается в потенции. Лишь когда непосред­ственно могущее существовать действительно переходит, вто­рое — из него исключается. Индифферентность обоих в потенции тогда прекращается, ибо теперь первая возможность исключает из себя вторую. Этой второй — возможности существования — дается способность осуществиться только через исключение первой. Подобно тому как в бесконечной потенции способность ■ перехода и способность неперехода не исключаются взаимно, они также не исключают и того, что свободно витает между бы­тием и небытием. Таким образом, мы . имеем три потенции. Первая содержит непосредственное отношение к бытию, вторая — посредственное, могущее быть лишь через исключение первой потенции. Таким образом, мы имеем: 1) тяготеющее к бытию, 2) тяготеющее к небытию, 3) свободно витающее между бытием и небытием. Перед переходом третья потенция не отличается от непосредственной потенции и только тогда станет бытием, когда будет исключена из первых двух; она может осуществиться только тогда, когда обе первые потенции перешли в бытие. Этим замыкается цепь возможностей, и внутренний организм разума


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


185


исчерпывается в этой совокупности потенций. Первой возмож­ностью является только та, которой может предшествовать лишь сама бесконечная потенция. Есть нечто, что, покинув сферу воз­ можности, бывает только чем-нибудь одним, но до того, как оно решилось на это, остается instar omnium *, тем, что непосред­ственно предстоит, также и тем, что противостоит, противостоит другому, оказывает сопротивление призванному следовать за ним. Оставляя свое место, оно передает свою власть другому, возводя это последнее в ранг потенции. Этому другому, возведен­ному в ранг потенции, оно само подчинится как относительно несуществующее. Прежде всего выступает могущее быть в пере­ ходном смысле, которое является поэтому также наиболее слу­ чайным, наиболее необоснованным, тем, что может найти свое основание только в последующем, а не в предшествующем. Толь­ ко подчиняясь этому последующему, будучи для него относитель­но несуществующим, оно само через это получает впервые обо­снование, становится чем-то, так как, предоставленное самому себе, оно расплылось бы в ничто. Это первое начало есть prima materia ** всякого бытия, достигающая определенности бытия только тогда, когда полагает над собой нечто высшее. Второе — могущее быть — полагается и возвышается в свою потенцию толь­ко благодаря вышеуказанному исключению первого из его невозмутимости; то, что в самом себе еще не есть могущее быть, становится теперь таковым благодаря отрицанию. Вместо пред­ставляемой им первоначальной категории не-непосредственной возможности бытия оно положено как невозмутимое, спокойное хотение, и оно по необходимости будет стремиться отрицать свое отрицание и вернуться обратно в свое невозмутимое бытие. Это может произойти только таким путем, что первое из своего абсолютного отчуждения снова приводится в состояние возмож­ности бытия. Таким образом, мы получаем высшую форму воз­ можности бытия, бытие, снова сведенное к своей возможности, которое, как высшее бытие, является владеющим еамим собой бытием. Так как бесконечная потенция не исчерпывается не­посредственной возможностью бытия, то второе начало, заклю­ чающееся в ней, может быть непосредственно только невозмож-. ностью бытия. Но непосредственная возможность бытия уже вышла за пределы возможности; поэтому вторая потенция может быть только непосредственной не-невозможностью бытия, со­ вершенно чистым бытием, ибо только сущее не есть возможность бытия. Во всяком случае чистое бытие может быть, как бы это ни казалось противоречивым, потенцией, ибо оно не есть

* — заменой всего. Рев. •• — первая материя. Рев.


186


Ф. ЭНГЕЛЬС


действительное бытие, оно не перешло, подобно последнему, apotentia ad actum *, а является actus purus **. Непосредствен­ной потенцией оно, конечно, не является, но отсюда еще не следу­ ет, что оно вообще не может быть потенцией. Оно должно быть отрицаемо с тем, чтобы быть осуществленным; таким образом, оно не является везде и непременно потенцией, но может стать потенцией через отрицание. До тех пор, пока непосредственно могущее быть оставалось только потенцией, оно само покоилось в чистом бытии; как только оно возвышается над потенцией, оно вытесняет чистое бытие из своего бытия, чтобы самому стать бытием. Чистое бытие, подвергщееся отрицанию как actus purus, становится, таким образом, потенцией. Оно не обладает, следовательно, никакой свободой воли, но вынуждено действо­вать, вновь отрицать свое отрицание. Таким образом, оно могло бы переходить ab actu ad potentiam *** и найти свое осуществле­ ние вне себя. Первое, беспредельное бытие было то нежелаемое, та hyle ****, с которой демиургу приходится бороться. Оно пола­ гается с тем, чтобы немедленно быть отрицаемым второй потен­ цией. На место беспредельного бытия должно явиться оформлен­ ное бытие, оно должно быть обратно переведено через ряд сту­ пеней в возможность бытия, становясь тогда владеющей собой и на высшей ступени самосознающей способностью. Таким об­разом, между первой и второй возможностью лежит целый ряд производных возможностей и промежуточных потенций. Они составляют уже конкретный мир. Как только полагаемая вне себя потенция целиком и без остатка снова обращена в способ­ность, во владеющую собой потенцию, сходит со сцены также и вторая потенция, так как она только для того и существует, что­бы отрицать первую, и в этом акте отрицания первой она унич­ тожает самое себя как потенцию. По мере того как она преодо­левает противостоящее ей бытие, она уничтожает себя самое. Этим дело теперь ограничиться не может. Чтобы в бытии было нечто завершенное, на место всецело побежденного второй потенцией бытия должно быть положено нечто третье, чему вто­ рая потенция всецело передает свою мощь. Это нечто не может быть ни чистой возможностью бытия, ни чистым бытием бытия, а только тем, что в бытии является возможностью бытия, а в воз­можности бытия является бытием; это есть противоречие между потенцией и бытием, полагаемое как тояедество, то, что свободно витает между обоими, дух — неисчерпаемый источник бытия,

* — от потенции к акту. Ред. •* — чистым актом. Ред. *** — от акта к потенции. Ред. • •*• — материя. Ред.


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


187


который совершенно свободен и в бытии не перестает оставаться потенцией. Это начало не может действовать непосредственно, а может только осуществиться через вторую потенцию. Так как второе начало является опосредствованием между первым и третьим началом, то это третье начало полагается благодаря преодолению первого вторым. Это третье начало, оставшееся непреодоленным в бытии, является в качестве духа могущим быть бытием и завершающим бытие, так что его вступление в бытие дает завершенное бытие. Во владеющей собой способности, в духе, природа достигает своего завершения. Эта последняя способность может также отдаться новому, сознательно вызван­ному движению и построить себе, таким образом, над природой новый интеллектуальный мир. И эта возможность должна быть исчерпана наукой, которая, таким образом, становится фило­софией природы и философией духа.

Благодаря этому процессу исключается все, что не имманент­но мышлению, все, перешедшее в бытие, и остается потенция, которой не требуется больше переходить в бытие, так как бытие находится не вне ее, а ее возможность бытия и составляет ее бытие; существо, не подчиненное больше бытию, а являющееся бытием в своей истинности, — так называемое высшее существо. Таким образом, осуществляется высший закон мышления: по­ тенция и акт совмещаются в одном существе, мышление остается теперь в самом себе и остается благодаря этому свободным мыш­лением, не подчиненным больше безудержному, необходимому движению. Здесь достигнуто то, что вначале было предметом же­ лания; владеющее собой понятие (ибо понятие и потенция тож­дественны), которое, так как оно является единственным в своем роде, имеет особое название и, так как оно есть то, что было изна­ чально желаемым, называется идеей. Ибо кто в мышлении не интересуется результатом, чья философия не сознает своей соб­ственной задачи, тот подобен тому художнику, который стал бы малевать наугад, совершенно не думая о том, что выйдет из его работы.

Вот в общих чертах то, что сообщил нам Шеллинг о содержа­ нии своей негативной философии, и этот очерк вполне достато­ чен, чтобы увидеть весь фантастичный и нелогичный характер его способа мышления. Он уже неспособен больше двигаться в сфере чистой мысли даже в течение короткого времени; каждую минуту ему перебегают дорогу самые фантастические, самые причудливые призраки, так что кони его философской колесницы от испуга становятся на дыбы, и он сам сворачивает с первона­чально намеченного направления, гоняясь за этими туманными призраками. Сразу бросается в глаза, что его три потенции, если


188


Ф. ЭНГЕЛЬС


их свести к их голому логическому содержанию, представляют собой не что иное, как три момента гегелевского хода развития путем отрицания, только оторванные друг от друга, зафиксиро­ванные в их оторванности и подогнанные к целям «сознающей свои задачи философии». Печально видеть, как Шеллинг низ­водит мысль из ее возвышенного, чистого эфира в область чувст­венных представлений, как он срывает с ее головы корону из чистого золота и, нарядив ее в корону из золотой бумаги, за­ставляет ее, пьяную от тумана и испарений необычной романти­ ческой атмосферы, бродить пошатывающейся походкой на потеху уличных мальчишек. Эти так называемые потенции не яв­ляются вовсе мыслями, это — расплывчатые фантастические образы, в которых сквозь таинственно окутывающее их облачное покрывало уже ясно вырисовываются очертания трех божествен­ ных ипостасей. Мало того, они обладают уже известным самосоз­нанием: одна «тяготеет» к бытию, вторая — к небытию, третья «свободно витает» между обеими. Они «уступают друг другу место», у них разные «места», они «вытесняют» друг друга, они «противостоят» друг другу, они ведут борьбу между собой, они «стараются отрицать друг друга», они «действуют», они «стремят­ся» и т. д. Это странное превращение мысли в чувственное пред­ ставление вытекает опять-таки из ошибочного понимания ге­гелевской логики. Ту могучую диалектику, ту внутреннюю движущую силу, которая, точно чувствуя моральную ответствен­ность за несовершенство и односторонность отдельных предикатов идеи, неустанно толкает их к новому развитию и возрождению до тех пор, пока они в качестве абсолютной идеи не воскрес­нут в последний раз из могилы отрицания в нетленной незапят­нанной красоте, — эту могучую диалектику Шеллинг смог понять только как самосознание отдельных категорий, между тем как она представляет собой самосознание всеобщего, мыш­ ления, идеи. Язык пафоса он хочет возвысить до абсолютно-науч­ного, не показав нам предварительно чистой мыслив единствен­ но подходящей для нее форме изложения. G другой стороны, он так же мало способен постигнуть идею бытия в ее совершенной абстракции, доказательством чему может служить тот факт, что он определения «бытие» и «сущее» постоянно употребляет как равнозначащие. Бытие он может мыслить только как мате­рию, как hyle, как беспорядочный хаос. К тому же мы имеем теперь уже несколько таких материй — «беспредельное бытие», «оформленное бытие», «чистое бытие», «логическое бытие», «дей­ ствительное бытие», «невозмутимое бытие», а позже мы еще сверх того получим «предвечное бытие» и «противоречивое бытие». За­бавно видеть, как эти различные виды бытия сталкиваются в


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


189


вытесняют друг друга, как потенции предоставляется только на .выбор: затеряться в этой беспорядочной массе или остаться пу­стым призраком. И пусть мне не-говорят, что дело тут только в образной форме изложения; напротив, это гностически-восточ­ное бредовое мышление, представляющее себе каждое определе­ние идеи или как личность или как материю, является основа­нием всего процесса. Устраните этот способ созерцания, и все рухнет. Уже основные категории — потенция и акт — возникли в очень смутный период, и Гегель был совершенно прав, когда он выбросил из логики эти неясные определения. Шеллинг к тому же еще усугубляет путаницу, употребляя эту противопо­ ложность попеременно и произвольно вместо следующих гегелев­ских определений: в-себе-бытие и для-себя-бытие, идеальность и реальность, сила и проявление, возможность и действи­ тельность, и, сверх того, потенция еще остается особой, чувст­венно-сверхчувственной сущностью. Но по преимуществу, од­нако, она означает у Шеллинга возможность, и, таким образом, мы здесь имеем философию, основанную на возможности. В этом отношении Шеллинг по праву называет свою науку разума «ничего не исключающей», ибо возможно в конце концов все. Но дело заключается в том, чтобы мысль себя оправдала посред­ством своей внутренней силы к осуществлению. И поблагодарят же немцы за такую философию, которая тащит их по непрохо­димой дороге и через бесконечно скучную Сахару возможности, не давая им ничего реального для утоления голода и жажды и не приводя их ни к какой цели, а лишь туда, где реальный мир, по ее собственному утверждению, остается для разума книгой за семью печатями.

Однако возьмем на себя труд последовать за ним через ничто. Шеллинг говорит: сущность — для понятия, бытие — для позна­ния. Разум есть бесконечная потенция познания, его содержа­ние — бесконечная потенция бытия, как изложено выше. Но тут он вдруг начинает действительно познавать бесконечную потен­цию бытия посредством потенции познания. Может ли он это? Нет. Познание есть акт, акту соответствует акт, «познанию со­ответствует бытие», следовательно, предыдущему актуальному познанию соответствует актуальное, действительное бытие. Таким образом получается, что разум против воли вынужден познать действительное бытие, и, несмотря на все старания удер­жаться в открытом море возможности, мы выбрасываемся прямо на ненавистный берег действительности.

Но, возразят нам, потенция бытия познается ведь только после ее перехода, который является, конечно, логическим. Однако Шеллинг сам говорит, что логическое бытие и потенция


190


Ф. ЭНГЕЛЬС


бытия, понятие и потенция тождественны. Если, таким образом, потенция познания действительно переходит в акт, то потенция бытия не может удовлетвориться одним обманчивым, мнимым переходом. Раз потенция бытия не переходит действительно, то она остается потенцией, следовательно, не может познаваться разумом и, таким образом, является не «необходимым содержа­нием разума», а чем-то абсолютно неразумным.

Или Шеллинг думает назвать ту деятельность, которую разум проявляет в отношении своего объекта, не познанием, а, скажем, пониманием? Тогда разум неизбежно свелся бы к бесконечной потенции понимания, так как он в своей собствен­ной науке вообще не доходил бы до познания.

С одной стороны, Шеллинг исключает существование из числа объектов разума, с другой же стороны — он его снова включает в него вместе с познанием. Познание для него — един­ство понятия и существования, логики и эмпирии. Итак, всюду противоречия, куда бы мы ни обратились. Как же так?

Является ли разум в самом деле бесконечной потенцией познания? Является ли глаз потенцией зрения? Глаз, даже закрытый глаз, всегда видит: даже тогда, когда ему кажется, что он ничего не видит, он все же видит темноту. Только боль­ной глаз, именно излечимо-слепой, представляет потенцию зре­ния, не являясь одновременно актом, и только неразвитой или временно помутившийся разум представляет лишь потенцию познания. Но ведь представление о разуме как о потенции ка^ жется столь правдоподобным? Он действительно является потен­цией и не только возможностью, но и абсолютной силой, необ­ходимостью познания. Последняя, однако, должна проявиться, должна познавать. Разделение потенции и акта, силы и ее про­явления, есть явление только конечного, в бесконечности же потенция совпадает со своим актом, сила — со своим собствен­ным проявлением. Ибо бесконечное не терпит внутри себя про­тиворечия. Если разум является бесконечной потенцией, то он является, в силу этой бесконечности, также и бесконечным актом. Иначе пришлось бы и самую потенцию считать конечной. Это заложено также уже в непосредственном сознании. Разум, который не идет дальше потенции познания, называется неразу­мием. Только тот разум является действительным разумом, который доказывает свою состоятельность в акте познания, и только тот глаз, который действительно видит, является насто­ящим глазом. Значит, здесь противоположность между потенци­ей и актом оказывается сразу разрешимой, в конечном счете ничтожной, и это решение является триумфом гегелевской ди­алектики над ограниченностью Шеллинга, который не может


Шеллинг й откровение


191


справиться с этим противоречием, ибо даже там, где в идее по­тенция и акт должны совпадать, — это только утверждается, но действительный взаимный переход друг в друга этих определе­ний не раскрывается.

Но если Шеллинг скажет: разум есть понимание и, так как понятие есть потенция, он есть потенция познания, которая только тогда становится действительным познанием, когда она находит какой-нибудь реальный объект для познавания; на­против, в науке чистого разума, где разум занимается потен­цией бытия, он остается внутри потенции познания и только понимает, — в таком случае уже независимо от вышеприведен­ных рассуждений о потенции и акте всякий должен будет при­знать, что целью потенции познания может быть только переход к действительному познанию и что без этого перехода она — ни­ что. Таким образом, оказывается, что содержание науки чистого разума совершенно беспредметно, пусто, бесполезно и что разум, когда он выполняет свою задачу и действительно познает, ста­новится неразумием. Если Шеллинг признает, что сущность ра­ зума есть неразумие, то мне, конечно, ничего больше не остается сказать.

Вот почему Шеллинг с самого начала так запутался со сво­ими потенциями, переходами и соответствиями, что из пута­ницы логического бытия и бытия реального, от которых он хочет избавиться, он вынужден искать выход в признании со­вершенно иного пути мышления, чем его собственный. Пой­дем, однако, дальше.

Таким образом, разум должен постигнуть содержание вся­кого действительного бытия и занять по отношению к нему априорное положение; он не в состоянии доказать, что что-либо существует, а только то, что, если что-либо существует, оно дол­жно обладать такими-то и такими-то свойствами — в противо­ положность утверждению Гегеля, по которому вместе с мыслью дано также и реальное существование. Но в этих положе­ниях опять полнейшая путаница. Ни Гегелю, ни кому-либо другому не приходило в голову доказывать существование какой-либо вещи, не имея для этого эмпирических предпосылок; он доказывает только необходимость существующего. Здесь Шеллинг представляет себе разум так же абстрактно, как рань­ше потенцию и акт, и поэтому вынужден приписать ему доми-ровое существование, совершенно оторванное от всякого дру­гого существования. Вывод новейшей философии, который еще встречался в прежней философии Шеллинга, по крайней мере в ее предпосылках, и который лишь Фейербах со всей остротой довел до сознания, состоит в том, что разум может


192


Ф. ЭНГЕЛЬС


существовать только как дух, а дух может существовать только внутри и вместе с природой, а не так, что он в совершенной изо­лированности от всей природы, бог весть где, живет какой-то обособленной жизнью. Это признает и Шеллинг, когда он уста­навливает как цель индивидуального бессмертия не освобож­дение духа от природы, а как раз надлежащее равновесие обоих; также, когда он далее говорит о Христе, что он не растворился во вселенной, а как человек вознесся одесную бога. (Следова­тельно, остальные две божественные личности все же раствори­лись во вселенной?) Но раз существует разум, то его собствен­ное существование является доказательством существования природы. Следовательно, существует необходимость, в силу которой потенция бытия должна немедленно переходить в акт бытия. Или же будем исходить из совершенно обыденного по­ложения, понятного также и без Фейербаха и Гегеля: до тех пор, пока абстрагируются от всякого существования, о нем вообще не может быть речи. Если же делают исходным нечто существующее, то можно от него, без сомнения, совершать пе­реход к другим вещам, которые, в случае правильности всех умозаключений, должны также существовать. Если существо­вание предпосылок признается, то существование следствий является само собой разумеющимся. Но основой всякой фило­софии является существование разума. Это существование до­казано его деятельностью ( cogito , ergo sum *). Если, таким об­разом, исходят от него как от существующего, то отсюда само собой следует существование всех его последствий. Что суще­ствование разума является предпосылкой, — этого не отрицал еще ни один философ. Если Шеллинг все же не хочет признать этой предпосылки, то пусть он оставит философию в покое. Таким образом, Гегель, без сомнения, мог доказать существо­вание природы, т. е. доказать, что она является необходимым следствием существования разума. Шеллинг, исповедующий абстрактную и не имеющую силы имманентность мышления, забывает, однако, что самоочевидной основой всех его операций является существование разума. Он выставляет смешное тре­бование, чтобы действительный разум имел недействительные, только логические результаты, чтобы действительная яблоня приносила только логические, потенциальные яблоки. Такую яблоню обыкновенно называют бесплодной. Шеллинг же ска­зал бы: бесконечная потенция яблони.

Если, таким образом, гегелевские категории называют не только прообразами, по которым созданы вещи этого мира,

* — мыслю, следовательно существую. Декарт. «Начала философии». Pid .


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


193


но и творческими силами, которыми они созданы, то это оз­начает только, что они выражают идейное содержание мира, и доказывает, что он вытекает как необходимое следствие из существования разума. Шеллинг же, напротив, действительно принимает разум за нечто такое, что может существовать и вне мирового организма, относя его истинное царство к пустой, бессодержательной абстракции, к «зону до сотворения мира», который, однако, к счастью, никогда не существовал и в кото­ром разум еще в меньшей степени мог как-либо проявляться или же испытывать чувство блаженства. Здесь, однако, обна­руживается, насколько крайности сходятся; Шеллинг не спо­собен постичь конкретную мысль, он гонит ее в область са­мой головокружительной абстракции, которая тут же снова воплощается для него в чувственный образ, так что эта хао­тическая смесь абстракции и представления образует харак­ терную черту схоластически-мистического способа мышления Шеллинга.

Мы можем почерпнуть новые доказательства в пользу высказанного нами, если мы обратимся к развитию содержания «негативной философии». Потенция бытия служит основой. Карикатурное искажение гегелевской диалектики наиболее отчетливо бросается в глаза. Потенция по своему произволу может совершать переход или не совершать его. Таким образом, из нейтральной потенции выделяются в реторте разума две хи­мические составные части: бытие и небытие. Если бы вообще можно было всю эту путаницу потенций вернуть в сферу здра­вого смысла, то здесь обнаружился бы диалектический момент и здесь Шеллинг как будто догадывается, что сущность потенции есть необходимость перехода и что потенция может быть абстра­гирована только от акта действительности. Но нет, он все более запутывается в односторонней абстракции. Он один раз в виде опыта заставляет потенцию сделать переход и приходит, к ве­ликому открытию, что после этого перехода она утратила имев­шуюся у нее раньше возможность также и не совершать пере­ хода. Одновременно он открывает в потенции третье свойство: возможность воздержаться от того и другого и свободно витать между бытием и небытием. Эти три возможности, или потенции, должны заключать в себе всякое разумное содержание, всякое возможное бытие.

Возможность стать бытием становится действительным бы­тием. Этим отрицается вторая возможность — возможность так­же и не стать бытием. Попытается ли последняя восстановить себя? Как может она это сделать? Ведь то, чему она здесь под­вергается, не есть только отрицание в гегелевском смысле; она


194


<t>. ЭНГЕЛЬС


совершенно уничтожена, сведена на нет, на такое радикальное небытие, которое может встретиться только в философии воз­ можности. Как может эта раздавленная, проглоченная, съе­денная возможность еще иметь силу восстановить себя? Ведь отрицается не только вторая возможность, но даже первона­чальная потенция — тот субъект, простым предикатом которого является та вторая возможность, и тут, собственно, не эта последняя, а именно та первоначальная потенция должна была бы пытаться восстановить себя. Но это вовсе не может входить в ее задачу, — говоря образным языком Шеллинга, — ибо она должна была заранее знать, что, становясь актом, она подверг­ нет самое себя отрицанию, как потенцию. Такого рода восста­новление вообще может иметь место только там, где отрицают взаимно друг друга лица, а не категории. Только безграничное непонимание, только невероятная страсть к искажению могли так бессмысленно извратить принцип гегелевской диалектики, явно положенный здесь в основу. Насколько недиалектичен весь этот процесс, видно также из следующего: если обе стороны потенции имеют одинаковую силу, то без толчка извне она вов­се не может решиться на переход и должна остаться в прежнем состоянии. В этом случае весь процесс, конечно, не совершился бы, и Шеллинг был бы в безвыходном положении, не зная, где ему раздобыть прототипы мира, духа и христианского три­ единства. Таким образом, мы не видим необходимости всего построения в целом, и остается неясным, почему потенция остав­ляет свой прекрасный потенциальный покой, отдает себя во власть бытия и т. д., — весь процесс с самого начала покоится на произволе. Если это происходит в «необходимом» мышлении, то чтб еще ждет нас в «свободном» мышлении! Но так это и есть, этот переход должен остаться произвольным, ибо иначе Шел­линг ведь признал бы необходимость мира, а это не соответ­ствует его позитивизму. Это, однако, опять-таки является дока­зательством того, что потенция является потенцией лишь как акт, без акта же она — бессодержательный пустой призрак, которым сам Шеллинг не может удовлетвориться, ибо пустая потенция не дает ему никакого содержания; содержание появ­ляется, когда потенция становится актом, и, таким образом, он против воли вынужден признать несостоятельность противо­поставления потенции и акта.

Вернемся еще раз ко второй потенции, с которой Шеллинг проделывает самые удивительные вещи. Мы раньше видели, как она подвергалась отрицанию, сводилась на нет. Теперь Шеллинг продолжает: так как первая потенция есть нечто мо­гущее быть, то вторая является ее противоположностью, она


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


195


есть все, но только не могущее быть, следовательно чистое сущее, actus purus! Этот последний, однако, должен был, таким образом, уже заключаться в первоначальной потенции, но ка­ким образом он может там оказаться? Каким образом то «от­вратившееся от бытия, тяготеющее к небытию» и т. д. стано­ вится вдруг абсолютно чистым бытием, чем отличается «чистое бытие» от «беспредельного бытия», почему для могущего не быть нет другого выхода, как стать сущим? На эти вопросы мы не получаем никакого ответа. Вместо этого нас уверяют, что эта вторая потенция обратно возвращает в сферу возможности первую потенцию, ставшую беспредельной, тем самым восста-новляя и одновременно уничтожая себя. Пойми, кто может! Дальше — отдельные ступени этого процесса восстановления кристаллизуются в ступенях природы. Каким образом в этом процессе возникает природа, — этого никто не поймет. Почему, например, беспредельное бытие является материей — hyle ? Потому что Шеллинг с самого начала имел в виду эту hyle, опираясь на нее строил свою схему, без чего это бытие могло бы иметь и всякое другое содержание как чувственное, так и духовное. Не видно также, почему разные ступени в разви­тии природы следует понимать как потенции. Согласно этому положению, именно наиболее мертвое, неорганическое в при­роде должно было бы быть в наибольшей степени сущим, все органическое же — скорее лишь могущим быть. Но это можно рассматривать лишь как мистический образ, в котором исчезло всякое выраженное в мыслях содержание.

Вместо того чтобы понять третью потенцию, дух — а его-то, по-видимому, Шеллинг давно уже домогался — как высшую количественную ступень побежденной второй потенцией первой потенции, в которой одновременно происходит качественное изменение, Шеллинг опять-таки оказывается в недоумении, от­ куда же извлечь эту потенцию. «Наука ищет какое-то третье начало», «на этом остановиться нельзя», «на место бытия, по­бежденного второй потенцией, должно быть поставлено нечто третье» — вот те магические формулы, при помощи которых Шеллинг вызывает дух. Тут же следует поучение о том, как создан этот возникший путем generatio primitiva * дух. Если мы принимаем во внимание природу, то для нас, во всяком слу­чае, йсно, что в соответствии с данными предпосылками сле­дует представить себе дух как владеющую собой возможность бытия (а не просто возможность), что уже само по себе доста­точно скверно. Если же мы абстрагируемся от этой будущей

* — самопроизвольного зарождения. Ред.


196


Ф. ЭНГЕЛЬС


природы, которая, может быть, никогда даже и не появится, если мы остаемся в сфере чистых потенций, то нам при всем старании никак не удастся постигнуть, каким образом первая потенция, по возвращении ее при помощи второй в возможность бытия, может стать чем-либо иным, как не первоначальной по­ тенцией. Шеллинг, быть может, чувствовал всю глубину гегелев­ ского опосредствования, прошедшего через отрицание и про­тивоположность, но воспроизвести его он не в силах. У него все сводится к тому, что из двух безразличных друг другу вещей одна вытесняет другую, после чего вторая снова отвоевывает свое место и оттесняет первую к ее первоначальному месту. Невозможно, чтобы результатом всего этого явилось что-либо иное, а не первоначальное состояние. К тому же, если первая достаточно сильна, чтобы вытеснить вторую, откуда же вторая, у которой не хватило сил для обороны, вдруг набирается силы, чтобы перейти в наступление и прогнать врага? Я уже совсем не хочу говорить о неудачном определении духа; оно опровер­гает само себя и весь тот процесс, результатом которого оно является.

Таким образом, мы благополучно подходили бы уже к кон­цу этого так называемого процесса развития и могли бы не­медленно перейти к другим вещам, если бы Шеллинг, после того как дух явился последним звеном, замыкающим собой цепь всего сущего, не обещал нам другого, интеллектуального мира, заключительным звеном которого он называет идею. Каким образом Шеллинг после конкретной природы и живого духа может заполучить еще абстрактную идею (а в этом положении она может быть только абстрактной), это, во всяком случае, остается непонятным, а Шеллинг должен был бы обосновать это, так как он отвергает то отношение, в котором находится к вы­шеупомянутой идее гегелевская идея. Однако он приходит к этому благодаря страстному желанию иметь во что бы тони стало абсолютное в конце философии и из-за непонимания того, каким путем Гегель действительно добился этого результата. Но абсолютное есть самосознающий себя дух, — а таков смысл, конечно, и шеллинговской идеи, — и вот этот самосознающий себя дух является, согласно Шеллингу, постулатом, завершаю­щим негативную философию. Здесь, однако, опять противоре­чие. Эта негативная философия, с одной стороны, не может включить в себя историю, так как действительность не является ее объектом; с другой же стороны, она является философией духа, а ведь венцом этой последней является философия все­ мирной истории; негативная наука имеет также задачу «исчер­пать эту последнюю возможность сознательно совершающегося


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


197


процесса» (а таким процессом может быть только история). Как обстоит дело в действительности? Несомненно одно, а имен­но, что если бы у Шеллинга была философия истории, то само­ сознающий дух явился бы у него не постулатом, а результатом. Но самосознающий дух еще далеко не есть понятие личного бога, с которым Шеллинг отождествляет идею.

Покончив с этим, Шеллинг заявляет, что задачу системати­ческого построения этой изложенной сейчас науки он поставил себе уже сорок лет тому назад. Философия тождества хотела только стать этой негативной философией. То, что она медлен­но и постепенно возвышалась над Фихте, было, по крайней мере, отчасти преднамеренным; «он хотел избегнуть всяких резких переходов, сохранить непрерывность философского развития и даже льстил себя надеждой привлечь со временем, может быть, на свою сторону и самого Фихте». Чтобы поверить этому, нам нужно было бы не знать вышеприведенного мнения Гегеля, а также не знать, как плохо знает самого себя Шеллинг. Субъект, который в философии тождества вобрал в себя все возможное позитивное содержание, объявляется теперь потен­цией. Уже в этой философии тождества ступени природы явля­ются будто бы каждый раз чем-то относительно сущим по сравнению со следующими за ними высшими ступенями; эти же последние оказываются могущими быть по отношению к первым и в свою очередь относительно сущими по сравнению с более высокими ступенями, так что субъекту и объекту фи­ лософии тождества здесь соответствует могущее быть и сущее, пока, наконец, в результате и получится то, что уже больше не может быть относительно сущим, являясь абсолютным «сверхсущим» тождеством, а не простой индифферентностью мышления и бытия, потенции и акта, субъекта и объекта. Но все в этой философии тождества высказывается как «предпо­ сылка чистой науки разума», и было бы наихудшим недоразу­мением, если бы все в целом было понято как изображение не чисто логического, а также и реального процесса, если бы по­лагали, будто философия тождества из истинного самого по себе принципа выводит истинность всего того, что из него вы­текает. Только как заключительное звено этой философии по­является то, что не может больше самоотчуждаться, — бытие во всем его блеске, взирающее на природу и дух, как на свой трон, на который оно было вознесено. Однако хотя все это очень возвышенно, это чисто мысленный образ, и, только рас­положив весь процесс в диаметрально противоположном по­ рядке, мы получаем картину того, что происходит в действи­тельности.


1Ô8


Ф. ЭНГЕЛЬС


Пока мы оставляем открытым вопрос, не является ли это изложение философии тождества приспособлением к тепереш­ним взглядам Шеллинга и в самом ли деле Шеллинг сорок лет тому назад так же мало считал реальными свои мысли, как теперь, и не лучше ли было бы, вместо того чтобы хранить важ­ное молчание, двумя словами — как это легко было сделать — устранить «величайшее недоразумение». Мы желаем скорее перейти к суждениям Шеллинга о том муже, который вытеснил «из занимаемого им положения» Шеллинга без того, чтобы по­следнему до сих пор удалось ответить «отрицанием на отрица­ние себя».

В то время, говорит Шеллинг, когда почти все неверно и плоско понимали философию тождества, Гегель спас ее основ­ную идею, которой он остался верен до конца, о чем свидетель­ ствуют его «Лекции по истории философии» 155. Ошибка Гегеля заключалась в том, что он философию тождества считал абсо­лютной философией и но признавал, что существуют вещи, которые выходят за ее пределы. Ее границей была возможность бытия, Гегель же вышел за эту границу и включил в ее сферу и бытие. Его основная ошибка заключалась в том, что он эту философию хотел превратить в своего рода экзистенциальную систему. Он полагал, что философия тождества имела своим объектом абсолютное не только со стороны его сущности, но и со стороны его существования. Тем, что он вовлекает суще­ствование в свою систему, он выпадает из пределов развития чистого разума. Таким образом, он последователен, когда на­чинает свою науку с чистого бытия и этим отрицает prius су­ ществования. Тем самым обусловливается, что он был только имманентен в неимманентном, ибо бытие есть неимманентное в мышлении. Сверх того, он теперь утверждает, что в логике доказал абсолютное. Таким образом, получается, что абсолют­ное у него появляется дважды — в конце логики, где оно опре­деляется точно так же, как в конце философии тождества, и в конце всего процесса. Таким образом, здесь обнаружи­ вается, что логика не может быть предпослана в качестве первой части развития, а должна пронизывать именно весь процесс. У Гегеля логика определяется как субъективная наука, в ко­ торой мышление остается только в себе и с собой, до и вне вся­ кой действительности. И все же она будто бы имеет своим ко­ нечным пунктом действительную, реальную идею. В то время как философия тождества с первых шагов находится в при­роде, Гегель выбрасывает природу из логики и объявляет ее, таким образом, нелогической. Именно абстрактным понятиям гегелевской логики не место в начале философии; они могут


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


199


проявиться только тогда, когда сознание включило в свою сферу всю природу, ибо они являются только абстракциями от природы. Таким образом, у Гегеля не может быть и речи об объективной логике, ибо там, где начинается природа, объект, как раз кончается логика. Следовательно в логике идея нахо­дится в становлении, но только в мысли философа; ее объек­тивная жизнь начинается лишь там, где она достигла сознания. Однако она выступает как реально существующая уже в конце логики, следовательно продвигаться с ней далее уже невоз­можно. Ибо идея, как абсолютный субъект-объект, как идеаль­но-реальное, является завершенной в себе и неспособна больше ни к какому дальнейшему прогрессу. Как может она в таком случае переходить еще в другое, в природу? Здесь именно и об­наруживается, что в чистой науке разума но может быть речи о действительно существующей природе. Все, что касается дей­ствительного существования, должно быть отнесено именно к позитивной философии.

Извращение в этом изложении коренится главным образом в наивной уверенности, будто Гегель не пошел дальше точки зрения Шеллинга и к тому же еще плохо понял ее. Мы видели, как Шеллинг, при всех усилиях, не может выйти из пределов существования, и нет нужды, собственно говоря, искать оправ­даний тому, что Гегель не выдвигал этого притязания на абстрактную идеальность. Если бы Шеллинг даже и мог пре­бывать в чистой потенции, то его собственное существование должно было бы доказать ему, что потенция превзойдена, что, следовательно, все выводы чисто логического бытия перешли сей-чаЪ в область реального и что, таким образом, «абсолютное» су­ ществует. Что же он хочет дать своей позитивной философией? Если из логического мира следует логическое абсолютное, то и из существующего мира следует существующее абсо­ лютное. Но то обстоятельство, что этим Шеллинг не может удовлетвориться и прибегает теперь к позитивной философии веры, показывает, насколько эмпирическое внемировое суще­ствование абсолюта противоречит всякому разуму и как сильно Шеллинг сам это чувствует. И вот потому, что Шеллинг стре­мится низвести до низкого уровня своей точки зрения гегелев­скую идею, стоящую неизмеримо высоко над абсолютом фило­софии тождества, ибо она есть то, за что абсолют себя только выдает, Шеллинг и не может понять отношение идеи к природе и духу. Шеллинг опять-таки представляет себе идею как вне-мировое существо, как личного бога, что Гегелю и в голову не приходило. Реальность идеи у Гегеля есть не что иное, как природа и дух. Поэтому у Гегеля абсолютное не дано дважды.


200


Ф. ЭНГЕЛЬС


В конце логики идея выступает как идеально-реальное, но именно поэтому она тотчас и оказывается природой. Если она выражена лишь как идея, то она только идеальна, только ло­ гически существует. Идеально-реальное, завершенное в себе абсолютное есть именно единство природы и духа в идее. Шел­линг же все еще представляет себе абсолютное как абсолютный субъект, ибо, несмотря на то, что по содержанию оно напол­няется объективностью, оно все же остается субъектом, не стано­ вясь объектом, т. е. для него абсолютное реально только в виде представления личного бога. Пусть же он не припутывает по­следнего и держится только за чисто мыслительные определения, в которых нет речи о личности. Итак, абсолютное не реально вне природы и духа. В противном случае как то, так и другое оказалось бы излишним. Следовательно, если в логике говори­лось об идеальных определениях идеи как реализующейся в природе и духе, то теперь речь идет об этой самой реальности, о доказательстве наличия этих определений в существовании, которое является высшим критерием и одновременно и высшей ступенью философии. Таким образом, после логики дальнейшее развитие не только возможно, но и необходимо, и именно это развитие возвращается снова к идее в сознающем себя беско­нечном духе. Так обнаруживается несостоятельность утверж­дения Шеллинга, будто Гегель объявляет природу нелогической (чем Шеллинг, между прочим, объявляет сразу всю вселенную) и будто его логика — это необходимое, самодеятельное раз­витие мысли — является «субъективной наукой, а объективная логика совсем не может у него иметь места, так как последняя есть натурфилософия, которую он выбросил из логики». Как будто объективность науки состоит в том, что она рассмат­ривает внешний объект как таковой! Если Шеллинг называет логику субъективной, то нет никакого основания не считать и натурфилософию субъективной, потому что тот же субъект, который мыслит здесь, мыслит и там, а характер предмета не мо­жет тут играть роли. Однако объективная логика Гегеля не развивает мысли, она предоставляет мыслям самим развивать­ся, и мыслящий субъект является здесь просто чисто случайным зрителем.

Вслед за этим Шеллинг, переходя к философии духа, ка­сается тех высказываний Гегеля, в которых оказалось проти­воречие между философией Гегеля и его личными симпатиями и предрассудками. Религиозно-философская сторона системы Гегеля дает ему повод вскрывать противоречия между предпо­сылками и "выводом, которые были уже давно вскрыты и при­знаны младогегельянской школой. Он совершенно правильно


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


201


замечает: эта философия хочет быть христианской, хотя ее к этому ничто не принуждает; если бы она осталась на своей первоначальной стадии науки о разуме, она имела бы свою истину в себе самой. "— Он заканчивает затем свои замечания признанием гегелевского положения, что последними формами постижения абсолютного являются искусство, религия и фило­софия. И вот, рассуждает Шеллинг, так как религия и искус­ство вышли за пределы чистой науки разума, то и сама фило­софия должна была бы сделать то же самое и быть другой, отличной от той, которая существовала до сих пор. И это именно ему кажется диалектическим моментом мысли Гегеля. Но где же Гегель говорит это? В конце «Феноменологии», где вся ло­гика, как вторая философия, еще впереди. Но феноменология была — и этим именно понимание Шеллинга лучше всего опровергается — не чистой наукой разума, она указывала толь­ко путь к ней, возведение эмпирического, чувственного созна­ния на точку зрения чистой науки разума. Не логическое, а фе­номенологическое сознание имеет перед собой, как последние, эти три «возможности удостовериться в существовании абсо­лютно сверхсущего». Логическое, свободное сознание видит совсем другие вещи, о которых нам, однако, пока еще нет на­добности беспокоиться, — оно имеет абсолютное уже в себе.

Таким образом, сделан решительный шаг: открыто объяв­ лено об отречении от чистого разума. Со времени схоластиков Шеллинг является первым, решившимся на этот шаг, ибо Якоби и ему подобные не могут быть приняты в расчет, так как они пред­ставляли только отдельные стороны своего времени, а не время в целом. В первый раз за последние пятьсот лет выступает герой науки и объявляет последнюю служанкой веры. Он это сделал, и он несет ответственность за последствия. Нас может только радовать, что человек, который воплотил в себе свое время, как никто другой, в котором его век пришел к са­мосознанию, что этот человек объявлен также и Шеллингом величайшим представителем науки разума. Всякий, кто верит во всемогущество разума, пусть примет во внимание это сви­детельство врага.

Шеллинг так изображает позитивную философию: она со­вершенно независима от негативной и не может сделать своим исходным пунктом, в качестве чего-то существующего, то, чем завершается последняя, но должна самостоятельно доказать существование. Конец негативной философии является в сфере позитивной не принципом, а эадачей. Начало позитивной философии само по себе абсолютно. Никогда не существо­вало единства между этими двумя системами, и этого единства


202


Ф. ЭНГЕЛЬС


не удавалось достигнуть ни путем подавления одной из них, ни путем смешения обеих. Можно доказать, что обе философии испокон веку находились в борьбе друг с другом. (Здесь сле­дует попытка привести, начиная от Сократа и кончая Кантом, такое доказательство, причем эмпиризм и априоризм снова резко отмежеваны друг от друга. Однако мы вынуждены пройти мимо этой попытки, ибо она остается совершенно без­ результатной.) Но ведь позитивная философия не есть чистый эмпиризм, и меньше всего такой, который опирается на внут­ ренний, мистическо-теософский опыт, она имеет своим принци­пом то, что не заключается в чистом мышлении и не появляется в мире опыта, следовательно нечто абсолютно трансцендентное, выходящее за пределы всякого опыта и всякого мышления и им обоим предшествующее. Поэтому началом здесь должно служить не относительное prius, как это бывает в чистом мы­шлении, где потенция предшествует переходу, а абсолютное prius, так что переход совершается не от понятия к бытию, а от бытия к понятию. Этот переход не является необходимостью, подобно первому, а следствием свободного, преодолевающего бытие действия, которое доказывается a posteriori эмпириче­ским путем. В самом деле, если негативной философии, опи­ рающейся на логическую последовательность, может быть со­вершенно безразлично, существует ли мир и соответствует ли он ее конструкции, то позитивная философия развивается пу­ тем свободного мышления и нуждается в подтверждении опыта, с которым она должна идти в ногу. Если негативная философия является чистым априоризмом, то позитивная философия яв­ ляется априорным эмпиризмом. Так как в последней предпо­лагается свободное, т. е. основанное на воле, мышление, то и ее аргументы существуют только для хотящих и «мудрых»: надо не только понимать их, но и хотеть почувствовать их силу. Если среди предметов опыта находится также и откро­вение, то оно принадлежит позитивной философии в той же мере, как природе и человечеству; поэтому оно представляет для позитивной философии не большее значение, чем для всего прочего; так, например, для астрономии имеют, конечно, решаю­щее значение движения планет, с которыми должны согласо­ваться ее вычисления. Если скажут, что без предшествующего откровения философия не пришла бы к этому результату, то в этом, конечно, есть некоторая доля правды, но теперь фило­софия может и самостоятельно прийти к своим выводам; по­добно тому как существуют люди, которые, раз отыскав при помощи телескопа малые неподвижные звезды, после этого мо­гут находить их и невооруженным глазом и становятся, таким


ШЕЛЛИНГ Й ОТКРОВЕНИЕ


203


образом, независимыми от телескопа. Философия должна вклю­ чить в себя и христианство, которое является такой же реаль­ностью, как природа и дух. Но не одно откровение, а и внут­ ренняя необходимость чисто логической философии заставляет последнюю выйти за свои собственные границы. Негативная философия доводит все только до стадии простой познаваемо­ сти и передает потом это другим наукам, и только «нечто по­ следнее» она не может довести до этой стадии, а между тем это нечто и есть то, что более всего достойно познания. Следова­тельно, оно должно стать снова предметом какой-то новой фило­софии, которая имеет задачу доказать это «последнее» как суще­ ствующее. Таким образом, негативная философия становится философией только благодаря своему отношению к позитивной. Если бы негативная философия стояла особняком, у нее не было бы никакого реального результата, и разум был бы бесплоден; в позитивной же философии разум торжествует: в ней согнутый в негативной философии разум снова выпрямляется.

Мне, конечно, нет надобности говорить что-либо в разъяс­нение этих положений Шеллинга, они ясны сами по себе. Но сравним их с обещаниями, которые Шеллинг дал вначале. Ка­кая резкая разница! Нам обещали революционизировать фи­ лософию, развить учение, которое положит конец отрицанию последних лет, готовилось примирение веры и знания, а что в конце концов получается? Учение, не имеющее прочной осно­вы ни в себе самом, ни в чем-либо другом доказанном. То оно ищет опоры в освобожденном от всякой логической необходи­мости, следовательно, произвольном, лишенном всякого зна­чения мышлении, то оно ищет опоры в откровении, реальность которого именно ставится под сомнение, а утверждения кото­рого как раз и оспариваются. Как наивно требование отбро­сить все сомнения, с тем, чтобы излечиться от сомнений! «Да, если вы не верите, то вам нельзя помочь!» С чем же, собственно, приехал Шеллинг в Берлин? Лучше бы он вместо своего по­зитивного клада привез сюда опровержение «Жизни Иисуса» Штрауса182, «Сущности христианства» Фейербаха и т. д. — это сулило бы ему кое-какой успех. При теперешнем же положении гегельянцы предпочтут скорее остаться в своем известном «ту­пике», чем «сдаваться на гнев и милость» ему, а позитивные тео­ логи по-прежйему будут охотнее исходить из откровения, чем вкладывать что-нибудь в него. С этим также вполне совместимо повторяемое ежедневно с начала нового года признание, что он не ставит своей задачей давать обоснование христианства, а так­же спекулятивную догматику, но ставит задачей сделать лишь некоторый вклад в объяснение христианства. Что касается


204


Ф. ЭНГЕЛЬС


необходимости для негативной философии выйти за свои собст­венные пределы, то, как мы видели, она тоже мало убедительна. Если предположение перехода a potentia ad actum неизбежно ведет к зависимому только от этого предположения логическому богу, то доказанный опытом действительный переход должен вести к действительному богу, и позитивная наука является излишней.

Переход к позитивной философии заимствован Шеллингом из онтологического доказательства бытия бога. Бог не может существовать случайно, следовательно, «если он существует», он существует необходимо. Эта вставка в брешь силлогизма совершенно правильна. Таким образом, бог может быть понят только как сущее в себе и перед собой бытие (не для себя; — Шеллинг так зол на Гегеля, что он даже его выражения считает чуждыми духу языка и нуждающимися в поправках), т- е. он существует перед собой, перед своей божественностью. Таким образом, он является непосредственно предшествующим вся­кому мышлению, слепо сущим. Но так как сомнительно, су­ществует ли он, то мы должны исходить из слепо сущего и смотреть, нельзя ли, быть может, исходя из этого, достигнуть понятия бога. Если, следовательно, принципом негативной фи­лософии является предшествующее всякому бытию мышление, то принципом позитивной философии является предшествующее всякому мышлению бытие. Это слепое бытие есть необходимое бытие. Бог, однако, является не этим, а необходимым, «необ­ходимо сущим»; только необходимое бытие является возмож­ностью бытия высшего существа. Это же слепо сущее есть то, что не нуждается ни в каком обосновании, так как оно пред­шествует всякому мышлению. Таким образом, позитивная фи­лософия делает своим исходным пунктом то, что не имеет сво­его выражения в понятии, чтобы только a posteriori сделать его, как бога, понятным и имманентным содержанием разума. Этот последний только здесь становится свободным, уходя из-под власти необходимого мышления.

Это «слепо сущее» есть hyle, вечная материя прежней фило­софии. Что эта материя развивается, становясь богом, это, во всяком случае, — нечто новое. До сих пор она всегда была про­тивопоставлявшимся богу дуалистическим принципом. Однако проследим дальше содержание позитивной философии.

Это слепо сущее, которое может быть названо также «пред­ вечным бытием», есть purus, actus существования и тождество сущности и бытия (то, что говорится о боге, как об Aseität *).

* — самосущности (термин средневековой схоластики). Рев,


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


205


Казалось бы, что это бытие не может служить основой какого-нибудь процесса, так как оно лишено всякой движущей силы, и последняя заключена только в потенции. Но почему же отре­зать у actus purus всякую возможность стать впоследствии также потенцией? Здесь неуместен вывод, что сущее бытие также post actum * не может стать могущим быть. Предвечному бы­ тию может представиться возможность — этому ничто не пре­пятствует — произвести из себя второе бытие. Этим слепое бытие становится потенцией, ибо оно получает нечто, чего оно может хотеть, и становится, таким образом, господином своего собственного слепого бытия. Освобождая это второе бытие, пер­вое, слепое бытие становится лишь potentia actus purus и, таким образом, владеющим собой бытием (но все это пока гипотеза, которая еще должна быть доказана только по своим результа­там); лишь путем различения себя от этого второго бытия пер­вое бытие приходит к осознанию себя как чего-то необходимого по своей природе. Слепое бытие является случайным, поскольку оно не предусмотрено, и оно должно доказать свою необхо­димость путем преодоления своей противоположности. Это — последнее основание выступающего против него бытия, а вме­сте с этим последняя основа мира. Закон, что все становится явным и ничто не остается тайным, есть высший закон вся­кого бытия. Это не есть, правда, закон, который возвышается над богом, но такой, благодаря которому последний впервые становится свободным, следовательно божественный уже сам по себе. Этот великий мировой закон, эта мировая диалектика не желает допустить, чтобы что-нибудь осталось еще нерешен­ным. Только она способна решить великие загадки. Да, ведь бог так справедлив, что он до конца и до исчерпания всякого про­тиворечия признает этот противоположный ему принцип. Вся­кое недобровольное, предвечное бытие несвободно. Истинный же бог есть живой бог, который может стать чем-то иным, чем предвечное бытие, Иначе пришлось бы или допустить вместе со Спинозой, что все вытекает из божественной природы по необ­ходимости, без содействия самого бога (дурной пантеизм), или согласиться с тем, что понятие творения для разума непости­жимо (плоский теизм, неспособный побороть пантеизм). Таким образом, предвечное бытие становится потенцией противополож­ного, а так как потенциальность для него есть нечто невыно­ симое, то оно по необходимости будет желать действовать, ста­раться снова восстановить себя в actus purus. Поэтому второе бытие должно опять-таки отрицаться первым и быть переведено

• — t после акта. Р»д, 8 М, и Э., т, 41


206


Ф. ЭНГЕЛЬС


обратно в потенцию. Таким образом, предвечное бытие стано­ вится господином не только первой потенции, но и второй и по­лучает возможность обратить свое предвечное бытие в некое сущее и этим путем отторгнуть его от себя и, таким образом, упразднить все свое существование. В этом коренится также его ранее скрывавшаяся за бытием сущность. Чистое бытие, ставшее благодаря сопротивлению потенцией, становится те­перь самостоятельной сущностью. Таким образом, господину первой возможности дана также другая возможность, а именно возможность выявления своей истинной сущности, своей сво­боды от необходимого бытия, полагания себя как духа, ибо дух есть то, что обладает свободой действовать и не действовать, то, что в бытии владеет собой и остается сущим даже и тогда, когда оно не обнаруживает себя. Однако это не есть непосред­ственно могущее быть, также не долженствующее быть, а могущее быть-долженствующее быть. Эти три момента представ­ ляются предвечному бытию долженствующими быть в собствен­ном смысле, так что вне этих трех моментов ничего другого нет, и все будущее исключено.

Как мы видим, ход мыслей в позитивной философии чрез­ вычайно «свободен». Шеллинг здесь не скрывает, что он выстав­ ляет только гипотезы, правильность которых еще должна быть доказана по результатам, т. е. по их соответствию с открове­ нием. Одним из последствий этого свободного, направляемого волей мышления является то, что он это «предвечное бытие» заставляет так вести себя, как будто оно уже является тем, что еще должно из него развиться, именно богом. Предвечное бытие ведь никак еще не может видеть, желать, отпускать, вести обратно. Оно ведь не более, чем голая абстракция материи, которая как раз очень далека от всего личного, от всякого са­мосознания. Никакие рассуждения не могут внести самосозна­ние в эту неподвижную категорию, если только она не будет понята как материя и как развивающаяся через природу к духу, подобно «беспредельному бытию» в негативной филосо­фии, от которого оно отличается только ничего не говорящим определением предвечности. Эта предвечность может вести только к материализму и, самое большее, к пантеизму, но никак не к монотеизму. И тут оправдываются слова Кювье: «Шеллинг дает метафоры вместо доказательств и вместо того, чтобы развивать понятия, меняет по мере надобности образы и аллегории» 1вз. К тому же в философии, по крайней мере до сих пор« не встречались рассуждения, которыми пресекается всякое движение мысли вперед с помощью такого рода оборо­тов: «нет никакого основания, чтобы этого не случилось;


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


207


нельзя логически доказать, чтобы это было невозможным» и т. д. Таким путем можно развить из «предвечного бытия» и китай­скую, и отаитскую * религию, которая также подтверждается тем, что она является фактом не в меньшей степени, чем христи­анство. Что же касается вновь открытого мирового закона, что все становится явным, то нельзя отрицать, что здесь, по край­ней мере, очень немногое становится явным и очень многое остается скрытым. Тут только видишь, как ясность мысли то­нет в мрачной бездне фантастики. Если же этот закон означает, что все должно оправдать свое существование перед разумом, то это опять-таки одна из основных мыслей Гегеля и к тому же еще остающаяся без всякого применения у самого Шеллинга. Не мало еще времени придется напрасно потратить, прежде чем удастся сделать все ясным в заключение вышеприведенного хода мыслей с его возможностью, необходимостью и должен­ствованием. Спрашивается прежде всего, в каком отношении .стоят эти три позитивных потенции к трем негативным? Только одно становится ясным, что они суть во всяком случае возмож­ ности, хотя и долженствующие быть, но не могущие быть-дол­женствующие быть.

Только путем этой «решительнейшей» диалектики, утвер­ ждает Шеллинг, можно от спинозовского actu необходимо су­ ществующего прийти к понятию необходимо сущего natura sua **. Но только этого он и хотел, так как он желает доказать не существование божественного, а божественность существующего (как раз это самое делает также младогегельян-ская философия), именно божественность этого actu вечного, самого по себе сущего. Кто же, однако, нам доказывает, что нечто существует извечно? Это actu само по себе сущее может вести только к вечности материи, если мы будем рассуждать логически. Нелогические же умозаключения не имеют никакого значения, хотя бы они и подтверждались откровением.

«Если мы, следуя слабой диалектике, скажем: бог принимает потенцию противоположного бытия только для того, чтобы превратить слепое ут­ верждение своего существования в опосредствованное отрицанием, то спрашивается, для него он это делает? Не для себя, ибо он знает свою силу; только для других он может отличное от него бытие сделать предметом хотения. В этом отчуждении от себя и кроется сущность бога, его блажен­ ство; все его мысли — только вне его, в творении. Таким образом, перед нами, конечно, процесс временного устранения и восстановления, но между этими двумя моментами находится вся вселенная».

Как смешно выглядит здесь та надменность, с которой кари­катурная решительнейшая диалектика свысока взирает на свой

* — таитянскую (Otaheltl — одно из названий острова Таити). Ред. *• — actu — в действительности; natura sua — по своей природе. Ред,

8 «


208


Ф. ЭНГЕЛЬС


«слабый» прообраз! Она этот прообраз не смогла даже понять настолько, чтобы его верно изложить. Даже Гегель, если ве­рить Шеллингу, мыслит чувственными образами; Шеллинг за­ставляет его дедуцировать приблизительно следующим обра­зом: здесь бог. Он создает мир. Мир отрицает бога. Почему? Не потому ли, что мир представляет собой злое начало? Совсем нет, а просто в силу одного факта своего существования. Мир занимает все пространство, а бог, который не знает, куда ему деться, видит себя вынужденным снова его отрицать. При та­ком положении вещей бог, конечно, должен был бы уничтожить мир. Но глубины той концепции, по которой отрицание с необ­ходимостью вытекает лишь из самого по себе сущего, как раз­витие его внутренней сущности, как фактор, пробуждающий сознание, пока оно в своей высшей деятельности не приходит снова от самого себя к отрицанию себя, позволяя в результате возникнуть чему-то развитому, самобытному и свободному, — этой глубины Шеллинг не может постигнуть, ибо его бог сво-. боден, т. е. действует произвольно.

И вот бог, или предвечное бытие, создал мир, или противо­положное бытие. Мир держится именно лишь божественной во­лей и зависит от нее. Уничтожить мир одним ударом в целях своего восстановления не допускает божественная справедли­ вость, ибо противоположное начало имеет теперь в известном смысле право, независимую от бога волю. Поэтому оно посте­пенно и по принципу, определяющему ступени развития, при­водится обратно через две последние потенции. Если, таким образом, первая потенция явилась причиной, породившей все движение и противоположное бытие, то вторая была полагаема ex actu *; она осуществилась в процессе преодоления первой и, действуя на противоположное бытие, подчинила последнее третьей потенции, так что противоположное бытие выступило как конкретная вещь между тремя потенциями. Эти последние обнаруживаются сейчас как: causa materialis, ex qua, causa efficiens, per quam, causa finalis, in quam (secundum quam) omnia fiunt **.

Если теперь предвечное бытие является условием божества, то вместе с актом творения является бог как таковой, как гос­ подин бытия, в чьей власти превратить эти возможности в дей­ствительность или нет. Он остается вне всего процесса и воз-

* — посредством акта. Ред. ** — материальная причина — из которой, действующая причина >-» посред­ством которой, конечная причина — ради которой (согласно которой) все происхо­дит. Peg,


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


209


вышается над той триадой причин, как causa causarum *. И вот, чтобы не допустить возникновения мира в виде эманации его сущности, богу было необходимо испытать всевозможные по­ ложения потенций по отношению друг к другу, т. е. одним взором окинуть будущую вселенную. Ибо одного всемогущества и всеведения для этого недостаточно, но деяния существуют как видение творца. Поэтому та первоначальная потенция, первая причина противоположного бытия, являлась всегда пред­метом особого поклонения; она есть та индийская майя (род­ственная немецкому «Macht», потенции), которая плетет пау­тину только являющегося с целью побудить творца к действи­тельному творчеству, подобно Fortuna primigenia 16 * в Пренесте.

Я не добавляю к этому ни одного слова, чтобы не развеять мистического тумана этого видения.

Что бог действительно творит, нельзя доказать a priori: это вытекает из единственной, допустимой у бога потребности — дать себя познать, потребности, присущей больше всего наибо­лее благородным натурам. Бог творения не является безусловно простым, а простым во множестве, а так как это множество (упомянутые потенции) является замкнутым в себе, то творец является всеединым, и это есть монотеизм. Так как он всему предшествует, то он не может иметь равного себе, ибо бытие без потенции не может вообще мочь (!). Бог, о котором только мимоходом говорится, что он един, есть бог только теистов. Монотеизм требует единственности, без которой бог не яв­ляется богом, между тем как теизм держится взгляда о нем как о бесконечной субстанции- Дальнейший шаг отсюда к тому, что в отношении к вещам является богом, представляет собой пантеизм: в нем вещи являются определениями бога. Только в монотеизме бог выступает действительным богом, живым, где единство субстанции исчезло в потенции, а его место засту­пило сверхсубстанциальное единство, так что бог является не­одолимым единым против трех. Несмотря на множественность лиц, существует, однако, не множество богов, а единый бог. В божестве нет многих. Таким образом, монотеизм и пантеизм представляют шаг вперед в сравнении с теизмом, который яв­ляется последним выражением абсолютного в негативной фило­софии. Монотеизм является переходной ступенью к христиан­ству, ибо всеединство имеет свое определенное выражение в триединстве.

Попробуйте понимать это триединство как хотите, все же ничего другого не получится, как три против одного, один

• — причина причин. Ред.


210


Ф. ЭНГЕЛЬС


против трех. Если бог является единством этих трех, то он может этим быть только как четвертый, или остается трое богов. Если только божественность составляет их единство, то в такой же мере и человечество составляет единство всех людей, и мы имеем как единого бога, так и только единого человека. Однако подобно тому как нельзя устранить множественность, так нельзя устранить и тройственность. Из трех лиц никак не может получиться одно. Старое противоречие, кроющееся в понятиях триединства, остается явно налицо, и приходится толь­ко изумляться смелости утверждения Шеллинга, будто оно разрешено. Мысль о том, что только тройственность есть истин­ное выражение единства, опять-таки позаимствована у Гегеля, но по обыкновению упрощена до полной бессодержательности. У Гегеля тройственность остается градацией моментов в раз­витии бога, если уж непременно хотят думать, что таковой в его системе имеется. Здесь же эти три момента должны стоять ря­дом как личности, и оригинальным образом утверждается, что истинная личность одного лица в том и заключается, что оно будто бы составляет три лица.

До сих пор, однако, мы имеем только одно лицо, отца, ибо если предшествующее сущее отделяет от себя нечто, составляв­шее раньше часть его самого, причем так, что это последнее само себя осуществило, то это по праву называется порожде­нием. Если же в этом процессе осуществления противополож­ное бытие {В) действительно преодолено, то и вторая потенция в такой же мере властна над ним, как и первая, и, таким об­разом, божественность сына равна божественности отца. То же происходит и с третьей потенцией, которая как свободная от бытия сущность только после одоления В может снова прийти в бытие, но тогда обретает то же величие и ту же личность, что и две другие, и является духом. Таким образом, мы имеем в итоге три личности, но не трех богов, ибо если бытие едино, то и величие их может быть только единым (как будто оба спартан­ских царя, так как их власть была едина, составляли только одного царя!). В потенциях, пока они находятся в напряжении, мы видим только естественную сторону процесса («напряжение», по-видимому, есть процесс негативной философии), как возник­ новение мира; и толькр вместе с лицами открывается мир бо­ жественного и божественное значение того процесса, в котором бытие, первоначально присущее в качестве возможности отцу, передается сыну и этим последним, как преодоленное, снова возвращается отцу. Кроме сына оно еще дается отцом и сыном также и духу, и последний имеет бытие, только общее обоим первым. Через всю природу проходит напряжение потенций,


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


2 И


и всякая вещь имеет к этому известное отношение. Все возни­кающее является четвертым между потенциями, человек же, в котором это напряжение разрешается полностью, имеет уже отношение к личностям как таковым, ибо в нем выражается тот последний момент осуществления, в котором потенции ста­ новятся действительными личностями. Этот процесс является, таким образом, для вещей процессом творения, для личностей— теогоническим процессом.

Таким-то образом Шеллинг посредством волшебства выз­вал на свет из бездны предвечного бытия не только личного, но и триединого бога — отца, сына и духа, причем последнего, правда, удалось только с трудом пристроить, затем был сотво­ рен по произволу созданный, от произвола зависимый, следо­вательно пустой и ничтожный мир. В результате всего этого Шеллинг получает основу для христианства. В мою задачу не может входить подробное перечисление всех непоследователь­ностей, произвольных построений, дерзких утверждений, про­белов, скачков, подстановок, путаницы, которые лежат на совести Шеллинга. Если уж так скверно обстояло дело с мыш­лением, подчиненным известной необходимости, то от свободного мышления заранее следовало ожидать еще большей мешанины из схоластики и мистики, — именно это и составляет сущность неошеллингианства. Читатель не может требовать от меня та­кого сверхчеловеческого терпения, как и я не могу требовать от него такого интереса к делу. К тому же го, что всем очевидно, не требует никаких разъяснений. Моя цель сводится лишь к тому, чтобы проследить в общем ход мысли, только показать, что отношение между Гегелем и Шеллингом как раз обратно тому, что утверждает Шеллинг. Теперь на почве христианства мы в еще большей мере имеем возможность заставить факты говорить за себя. Прежде всего, Шеллинг признает свою неспо­собность понять мир, поскольку он неспособен понять зло. Человек имел возможность оставаться в боге, а также и не оста­ваться. Что он этого не сделал, было с его стороны делом сво­бодной воли. Он этим поставил себя на место бога и там, где все казалось устроенным, все снова было поставлено под воп­рос. Мир, по Шеллингу, отделился от бога, оказался во власти внешнего, существенное потеряло свое положение как таковое. Бог-отец оказался «как бы» вытесненным со своего места (позд­нее это «как бы» было выпущено).

Однако, по Шеллингу, мы пока все еще не имеем христиан­ского триединства, собственная, не зависимая от отца, воля сына еще не выявилась. Но теперь, в конце акта творения, является нечто новое, именно владеющее собой в человеке


212


ф. эйгельс


начало S. От его выбора зависит, быть единым с богом или нет. Человек не хочет соединиться и вынуждает этим высшую по­тенцию вернуться в состояние потенциальности, которая толь­ко теперь, отторгнутая от отца волей человека, является в та­кой же мере сыном человеческим, как и сыном бога (в этом — значение новозаветного выражения) и обладает божественно внебожественным бытием. Теперь она может последовать за бытием во внебожественную сферу и вести его обратно к богу. Отец теперь отвратился от мира и действует в нем отныне не своей волей, а своим недовольством (в этом истинное значе­ние гнева божьего). Таким-то образом отец и не уничтожил гре­ховного мира, а сохранил его ради своего сына, как сказано в писании. В нем, т. е. ради него, созданы все вещи. Таким об­разом, мы имеем здесь две эры: эон отца, когда бытие (мир) еще покоилось в отце как потенция, а сын еще не был самостоя­телен, и эон сына,, время мира, история которого есть история сына. Это время делится в свою очередь на два периода: в пер­вый период человек всецело во власти противоположного бытия, В, космических потенций. Здесь сын находится в состоя­нии отрицания, глубочайшего страдания, пассивности, исклю­ченный временно из бытия (т. е. из мира), несвободный, вне человеческого сознания. Для завоевания бытия эта потенция может действовать только естественным путем. Это время ста­рого союза, когда сын не по своей воле, а по своей природе стре­мится к господству над бытием; значение этого времени оста­лось до сих пор не понятым наукой, его еще никто не постиг. На это самым определенным образом указывается в Ветхом ва-вете, а именно в главе 53-й Исайи, где говорится о теперешних страданиях Мессии. Только с усилением второй потенции, с за­воеванием господства над бытием, начинается второй период, когда потенция действует свободно и по своей воле — это пе­ риод ее появления во Христе, период откровения. Это — ключ христианства; при помощи этой ариадниной нити «можно ориен­тироваться в лабиринте моего хода мыслей». — Вследствие мя­тежа человека те личности, которые возникли в акте творения благодаря преодолению В, снова становятся простыми возмож­ностями, оттесняются в состояние потенциальности, исключа­ются из сознания, -становятся внебожественными. Здесь же причина нового процесса, который происходит в сознании человека и из которого исключено божество, ибо в своем на­пряжении потенции внебожественны. Этот процесс подчинения сознания господству потенций получил в язычестве форму мифологического развития. Более глубокой исторической пред­посылкой откровения является мифология. В философии мифоло-


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


213


гии нашей задачей является установить отдельные потенции в мифологическом сознании и осознание их в греческих ми­стериях.

Спрашивается, соответствует ли представлениям христиан­ства утверждаемое Шеллингом влияние человека на самораз­ витие бога — ибо только так можно это назвать? Ведь христи­анский бог представляется испокон веку законченным, самое спокойствие которого нисколько не нарушается временной зем­ной жизнью сына. Вообще, по Шеллингу, творение заканчи­вается самым позорным образом. Едва успели построить кар­точный домик «промежуточных потенций, — относительно сущих и могущих быть», — и уже три потенции с минуты на минуту готовы стать личностями, как вдруг глупый человек напроказил, и вот вся искусная архитектоника рушится, и по­тенции остаются потенциями по-прежнему. Совсем как в сказ­ке, где заклинаниями вызывается из недр клад, окруженный ослепительно сияющими духами; вожделенный клад уже под­нялся до края пропасти, но вот произнесено неосторожное слово, образы исчезают, клад падает вниз, и бездна смыкается над ним навеки- Шеллинговский бог мог бы немного умнее устроить свои дела, чем он избавил бы себя от многих трудов, а нас от философии откровения. Своего высшего расцвета, однако, мистика Шеллинга достигает здесь при развитии темы о страданиях сына. Это темное, таинственное отношение бо­жественной внебожественности, сознательной бессознательно­ сти, деятельной бездеятельности, безвольной воли — это на­громождение друг друга вытесняющих противоречий является, конечно, для Шеллинга неоценимым источником, откуда можно черпать всякие выводы, так как отсюда можно вывести все. Еще менее ясно отношение этой потенции к сознанию человека. Тут действуют все потенции как космические, естественные, но как? Что такое космические лотенции? Ни один ученик Шел­линга, да и он сам, не может дать на это разумного ответа. Это опять-таки одно из тех неясных мистических мысленных определений, к которым он вынужден прибегнуть, чтобы даже путем «свободного, руководимого волей мышления» прийти к откровению. «Мифологические представления можно объяс­нить только как необходимый продукт сознания, подпавшего под власть космических потенций». Но космические потенции являются божественными потенциями, находящимися в своем напряжении, представляют собой божественное как небожест­венное. Этим-то должно также объясняться отношение мифоло­гии к природе, здесь должны открываться совершенно новые факты, раскрываться содержание доисторического. периода


214


Ф. ЭНГЕЛЬС


человечества, а именно «то огромное душевное возбуждение, ко­торым сопровождался этот процесс создания образов богов».

Мы можем воздержаться от изложения «Философии мифоло­гии», так как она непосредственно не относится к философии откровения; кроме того в ближайшем семестре Шеллинг соби­ рается посвятить ей более обширный курс. Эта часть лекций была, между прочим, значительно лучше всех остальных, и кое-что высказанное в ней, если освободить эти высказывания от общего мистического искажающего способа рассмотрения, могло бы быть приемлемо и для тех, кто рассматривает эти фазы раз­вития сознания со свободной, чисто человеческой точки зрения. Вопрос только в том, насколько эти мысли являются собствен­ностью именно Шеллинга и не позаимствованы ли они вообще у Штура. Неправильность точки зрения Шеллинга заключается главным образом в том, что он понимает мифологический про­ цесс не как свободное саморазвитие сознания в пределах все­мирно-исторической необходимости, а везде заставляет дей­ ствовать сверхчеловеческие принципы и силы, причем все это излагается настолько сбивчиво, что эти потенции одновременно являются и «субстанцией сознания» и чем-то еще большим. Та­кие средства, конечно, неизбежны, если хотят во что бы то ни стало установить абсолютно сверхчеловеческие влияния. Та­ ким образом, я охотно признаю выводы Шеллинга, касающиеся самых важных результатов мифологии в отношении христиан­ства, но в другой форме, так как я рассматриваю оба явления не как нечто, внесенное в сознание извне сверхъестественным образом, а как наиболее внутренние продукты сознания, как нечто чисто человеческое и естественное.

Итак, мы, наконец, подходим теперь к подготовленному ми­фологией откровению. Откровением является все христианство. Поэтому философия откровения не имеет дела с догматикой и т. д., она не хочет даже установить какое-нибудь учение, а хо­чет только дать объяснение историческому факту христианства. Но мы увидим, как отсюда постепенно выводится вся дог­матика. Мы увидим, как Шеллинг рассматривает «все христиан­ство только как факт, так же как и язычество». Факты языче­ства он не принимал за то, за что они себя выдают, т. е. за истину; например, он не принимал Диониса за истинного бога. Факты же христианства для него абсолютны; когда Христос объявляет себя Мессией, когда Павел утверждает то или иное, то Шеллинг ему верит безусловно. Мифологические факты Шел­линг, по крайней мере по-своему, объяснял, факты же христиан­ства он утверждает. При всем том он тешит себя мыслью, что «он своей прямотой и откровенностью завоевал себе любовь


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


215


молодежи, и не только любовь, но и восторженное поклоне­ние».

И вот, чтобы объяснить откровение, он исходит из того ме­ста у Павла в послании к филиппинцам, глава 2, 6—8, которое я здесь привожу:

«Христос, будучи образом божиим (Ь jj.op<pîj âeoù), не почитал хище­нием (артоса) быть равным богу; но уничижил (exevwae) себя самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став как человек; смирил себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной».

Не пускаясь в обширные экзегетические исследования, ко­торыми Шеллинг сопровождал свои философские пояснения, я хочу только изложить здесь по методу Шеллинга факт, рас­сказанный Павлом. В своем состоянии страдания Христос постепенно, благодаря мифологическому процессу, стал господи­ ном сознания. Независимый от отца, он имел свой собственный Мир и мог им распоряжаться, как хотел. Он был богом мира, но не абсолютным богом. Он мог бы остаться в этом небожест­ венно-божественном состоянии. Павел называет это «быть об­разом божиим» — èv р-орсрт) &SOÖ. Но он этого не захотел. Он стал человеком. Он отказался от этого своего величия, чтобы передать его отцу и, таким образом, соединить мир с богом. Если бы он этого не сделал, то для мира не оставалось бы боль­ше никакой возможности соединиться с богом. В этом настоя­щее значение послушания Христа. В этом смысле следует по­нимать также историю искушения. Сатана, слепой космический принцип, доведен до того, что он предлагает свое царство Хри­сту, если последний согласится поклониться ему, т. е. согла­ сится остаться космической потенцией, sv [xopcpyj ôsoù, Христос же отвергает эту возможность и подчиняет свое бытие отцу, сделав это бытие сотворенным и став человеком.

«Упаси меня бог выдавать философские учения, о которых христианство ничего не знает, за христианские», — этими сло­вами заключил Шеллинг свою дедукцию. Спорить о христиан­ском характере этих учений было бы излишней роскошью, ибо если бы даже это было доказано, это еще ничего не дало бы в пользу Шеллинга. Между тем, по моему мнению, это учение противоречит всему основному образу мыслей христианства. На основании отдельных мест из библии можно легко доказать самое несообразное, но дело вовсе не в этом. Христианство су­ ществует вот уже скоро две тысячи лет и имело достаточно вре­мени, чтобы вполне осознать себя. Содержание его выражено в церкви, и невозможно, чтобы помимо этого содержания в нем скрывалось еще какое-нибудь положительное содержание, мо­гущее претендовать на какое-нибудь значение, а еще более


216


Ф. ЭНГЕЛЬС


невозможно, чтобы только теперь был понят впервые истинный смысл его. Да и слишком поздно теперь открывать этот истинный смысл. Но и независимо от всего этого вышеуказанное объяс­нение содержит еще много назидательного. Было ли свободным актом со стороны Христа подчинение себя отцу? Ни в коем слу­чае, — это было естественной необходимостью. Нельзя же пред­ положить возможность зла у Христа, не уничтожив этим его божественность. Кто способен делать зло, никогда не может стать богом. Как можно вообще стать богом? Представим себе, однако, случай, будто Христос удержал мир для себя. Нельзя себе никак представить другого столь же бессмысленного, комического состояния, какое получилось бы в данном случае. Здесь Христос, пышно и весело живущий со своим прекрасным миром, расцвет эллинизма на небе и на земле, а там — одино­ кий и бездетный старый бог, сокрушающийся о неудаче своих козней против мира. Основной недостаток шеллинговского бога это то, что он более удачлив, чем умен. Все еще сложилось удач­ но, но могло бы и совсем иначе кончиться. Вообще все учение Шеллинга о боге носит всецело антропопатический характер. Предложи сатана царство мира Христу до того, как последний стал человеком, он имел бы, по крайней мере, шанс привлечь его на свою сторону, и кто знает, что бы случилось! Когда же Христос стал человеком, то он этим уже подчинился богу, и дело бедного дьявола было заранее проиграно. Кроме того, разве Христос в мифологическом процессе уже не завоевал себе гос­подства над миром? Итак, что же еще мог предложить ему дьявол?

Этим я передал самое важное из того, что было сказано Шел­лингом в объяснение христианства. Все остальное содержит частью подкрепляющие цитаты и их толкование, частью деталь­ное развитие выводов. Из них я хочу сообщить наиболее важные.

На основании вышеприведенного учения о последователь­ ной преемственности потенций в господстве над миром вполне понятно, что каждая господствующая потенция является про­ возвестницей той, которая за ней следует. Так, в Ветхом завете отец возвещает приход сына, в Новом завете сын — приход духа. В книгах пророков дело происходит в обратном порядке, и третья потенция пророчески возвещает вторую. Здесь обна­руживается движение потенций в зависимости от хода времени, а именно в «малахе Иеговы», в «ангеле господа», который, прав­да, не является непосредственно вторым лицом, но все же вто­рой потенцией, причиной появления второй потенции в В. В различные периоды он имеет различную форму, так что по


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


217


этой форме его появления легко определить время возникнове­ния отдельных книг, и, таким образом, из этого движения по­тенций можно вывести «изумительные» результаты, превосхо­ дящие все то, что сделала до сих пор критика. Это определение есть «ключ к Ветхому завету, пользуясь которым мы можем доказать реальность представлений Ветхого завета в их отно­сительной истинности».

У Ветхого завета общая основа и общая предпосылка с язы­ чеством. Отсюда языческий характер многих обрядов мозаизма. Так, например, обряд обрезания является, очевидно, смягчен­ной формой оскопления, которое играет такую большую роль в древнем язычестве, представляя собой мимически символи­ческое изображение победы следующей ступени над древней­шим богом Ураном. Таковы же запреты но части пищи, устрой­ство скинии завета, напоминающей египетские святилища, подобно тому как киот завета напоминает священный ящик фи­никиян и египтян.

Само появление Христа не является случайным, а пред­ определенным. Римская эпоха была концом мифологии, так как религия римлян, не внося сама никакого нового момента, во­брала в себя все религиозные представления мира вплоть до представлений самых древних восточных религий и этим по­казала свою неспособность создать нечто новое. Одновременно из пустоты этих отживших форм возникло чувство, что должно явиться нечто новое. Мир притих в ожидании того, что будет. Из этой внешней римской мировой империи, из этого уничто­жения национальностей возникло внутреннее царство божие. Таким образом, когда исполнились сроки, бог послал сво­его сына.

Христос, отказавшись от [Аорсру] ôsoô *, от внебожественного бытия как божественного, стал человеком, доказывая этим на деле самым ясным и блестящим образом свою продолжавшуюся божественность. Под бедностью, на которую Христос обрек себя ради нас, следует понимать не отказ от своей божествен­ности, не поп usus ** таковой, а совлечение с себя цорсрт] ftsoù, образа божия. Божественная сущность остается в нем. Только он мог явиться посредником, так как он, происходя от бога, был носителем человеческого сознания. В его проявлении в язы­честве и в иудействе не было устранено начало, сковывающее и почти уничтожающее человечество; постоянно повторяющиеся жертвы могли устранить только симптомы, но не основу болезни.

* — Образа божия. Ред. ' = неиспользование. P»ö,


218


Ф. ЭНГЕЛЬС


Гнев отца мог быть побежден только другой волей, которая была бы сильнее его, сильнее смерти, сильнее всякой другой воли. Победить эту волю могла только моральная, а не физиче­ская сила, и именно величайшее добровольное подчинение посредника вместо человека. Величайшее добровольное подчине­ ние человека никогда не было безусловно добровольным, под­ чинение же посредника свободно, без его воли и вины свободно по отношению к богу. В этом смысл развития через язычество. Это нужно для того, чтобы посредник мог выступить как пред­ставитель сознания. Это решение было величайшим чудом бо­жественной благости.

Разумеется, физическая сторона вочеловечения не может быть объяснена в ее мельчайших подробностях. Материальную возможность для этого он имеет в себе. Быть материальным зна­чит служить материей для высшей потенции, подчиниться ей. Подчинившись богу, Христос становится материальным по от­ношению к нему. Но только ставши его творением, он имеет право быть вне бога. Вот почему он должен стать человеком. То, что вначале было у бога, то, что в образе божием господ­ствовало в язычестве над сознанием, рождается в Вифлееме как человек от женщины. Примирение всегда было только субъективным, поэтому достаточно было уже только субъектив­ных фактов. Здесь же требовалось победить гнев отца, и это смог только объективный факт — вочеловечение.

При этом вочеловечении третья потенция выступает как личность в роли посредника. Христос был зачат от святого духа, т. е. в силу святого духа, но не является его сыном. Функ­ция демиурга переходит к третьей потенции. Ее первое прояв­ление есть материальный человек — Иисус. Вторая потенция представляет собой материю, третья является ваятелем этой последней. Процесс этот является необычайным, материально непостижимым, но более возвышенному воззрению, конечно, понятным. Материю вочеловечения Христос взял из себя са­мого. Это первое образование, свойство которого нас тут больше не касается, было воспринято органическим процессом матери. Задавать еще вопросы было бы больше чем микрологией.

Если бог где-нибудь действует посредством своей воли, то это чудо. В природе все безвольно. Таков же и Христос. Функ­цию демиурга он имеет natura sua, без своей воли; таким обра­ зом, он не может отказаться от нее как человек. Она становится здесь руководителем его воли. То, что сын живет в природе по своей воле, зависит от воли отца, и, таким образом, сын со­ вершает чудеса силой отца. Кто после этих лекций будет читать Новый завет, найдет в нем многое, чего он раньше не замечал.


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ 219

Смерть Христа была решена еще до того, как Христос стал человеком, и была одобрена Христом и отцом. Она была, таким образом, не случайна, а была жертвой, которой требовала бо­жественная благость. Задача была в том, чтобы отнять всякую силу у злого начала, преодолеть его в его потенции. Это могла сделать только посредствующая потенция, но не так, чтобы она противопоставила себя ему, как просто естественная потен­ция. Однако, так как сам бог хотел преодоления этого начала, то вторая потенция была вынуждена ему подчиниться. Ибо в гла­зах бога вторая потенция, ставшая естественной, не стоит боль­шего, чем отрицающее бога начало, хотя она стала естественной не по своей вине, а по вине человека. Это последнее обстоя­тельство дает ей также известное право быть, таким образом, вне бога. Бог так справедлив, что он не устраняет односторонне противоположного ему начала; мало того, он так человечен, что он больше любит это в сущности случайное начало, давшее ему возможность стать богом, чем необходимый момент, потен­цию, вышедшую из него самого. Он в равной мере является бо­гом противоположного начала, как и второй потенции. Это — его природа, которая даже выше его воли. Это всеединство всех принципов образует его божественное величие, и последнее не позволяет, чтобы указанное начало было сокрушено односто­ ронне. Чтобы упразднить это начало, необходимо, чтобы'вторая потенция взяла на себя инициативу и всецело подчинилась богу в ее внебожественном бытии. Одного вочеловечения было для этого еще недостаточно. Немедленно после грехопадения Хри­стос последовал за человеком в его отчужденный от бога мир и стал между миром и богом. Становясь на сторону враждеб­ного принципа, он противопоставил себя отцу, вступил с ним в борьбу, сделался соучастником греха того бытия и должен был потерпеть наказание как без вины виноватый, как ответчик за богоотчужденное бытие. Это свое приравнение противополож­ному началу, вместе с взятыми на себя грехами мира, он дол­жен был искупить смертью. Это — основание его смерти. Прав­да, и другие люди умирают, но он умер совсем другой смертью, чем они. Эта смерть — чудо, в которое мы бы не осмелились ве­ рить, если бы оно не было так достоверно. При его смерти при­сутствовало все человечество в лице его представителей: при этом были как иудеи, так и язычники. Языческое начало дол­жно было умереть языческой смертью, смертью на кресте; в этом, впрочем, не следует искать ничего особенного. Рас­пятие- на кресте было разрешением долгого напряжения *,

• Игра слов: «Ausspannung» —. «распятие», «Spannung» — «напряжение». Ред.


220


Ф. ЭНГЕЛЬС


в котором находился Христос в язычестве, как сказано в пи­сании; благодаря смерти он был избавлен от суда и страха (т. е. от напряжения). Это — та великая тайна, которая и по сие время еще рассматривается иудеями (моралистами) как соблазн, а язычниками (чистыми рационалистами) как глупость.

Воскресение Христа искони рассматривалось как гарантия личного бессмертия. Об этом учении, оставляя в стороне вопрос о воскресении Христа, надо заметить следующее. В земной жизни природа господствует над духом. И это вместе с тем пред­полагает другую жизнь, в которой это отношение компенси­руется господством духа над природой, и предполагает также третью, последнюю жизнь, в которой оба момента примирены и находятся в гармонии. Философия до сих пор не имела ника­кой утешительной цели для бессмертия. Здесь, в христианстве, она дана.

Само воскресение Христа является доказательством неот­меняемости его вочеловечения. В нем человеческое бытие снова принято богом. Не отдельное деяние человека было неугодно богу, а все то состояние, в котором он находился, следовательно, бог был недоволен и каждым отдельным человеком еще до того, как он согрешил. Поэтому никакая человеческая воля, никакое деяние не могло быть действительно благим, прежде чем про­изошло примирение с отцом. Благодаря воскресению Христа это состояние признано богом, миру возвращена радость. Оп­равдание совершилось, таким образом, только благодаря вос­ кресению, так как Христос не растворился во вселенной, а как человек сидит одесную бога. Воскресение есть молния, сверк­нувшая из внутренней истории во внешнюю. Кто этот факт от­брасывает, у того остается лишь внешняя сторона без божест­венного содержания, без того трансцендентного, которое только и делает историю историей; он имеет перед собой только мате­риал для памяти и находится здесь в том же положении, в ка­ ком находится людская масса по отношению к событиям дня, внутренние побудительные мотивы которых ей неизвестны. Кроме того, он еще попадает в ад, т. е. «момент умирания растягивается для него в вечность».

Наконец, приходит святой дух и разрешает все. Он может снизойти только после того, как произошло полное примире­ние с отцом, и его пришествие есть знак того, что примирение совершилось.

Тут Шеллинг развил свой взгляд на новейшую критику со времен Штрауса. Она якобы никогда не могла вызвать, его на полемику в какой бы то ни было форме; это он доказал уже тем, что с 1831 г. читал эти лекции, ничего не меняя и без всяких


ШЕЛЛИНГ И ОТКРОВЕНИЕ


221


прибавлений. Философию мифологии он относит к еще более отдаленному времени. Затем он стал говорить о «пошлом, чрез­ вычайно филистерском уме» этих людей, об их «ученическом обращении с незаконченными положениями», о «бессилии их философии» и т. д. А против пиетизма и чисто субъективного христианства ему нечего сказать, только надо знать, что это не единственное и не высшее понимание христианства.

Следует ли мне еще излагать также сатанологию? Дьявол не есть личное существо, но и не безличное, он — потенция; злые ангелы являются потенциями, но такими, которые не дол­жны быть и которые появились только благодаря грехопа­дению человека; добрые ангелы — тоже потенции, но такие, которые должны быть и благодаря грехопадению человека не су­ществуют.' Этого пока довольно.

Церковь и ее история развивается на основе поучений трех апостолов: Петра, Иакова (вместе с его преемником Павлом) и Иоанна. Неандер такого же мнения. Католическая церковь есть церковь Петра, консервативная, иудейски-формалисти­ческая; протестантская церковь есть церковь Павла; третья, которую нужно еще ждать и которая подготовлена, конечно, Шеллингом, есть церковь Иоанна, который совмещает просто­сердечие Петра и диалектическую остроту Павла. Петр яв­ляется представителем отца, Павел — сына, Иоанн — духа.

«Тем, кого бог любит, он поручает дело завершения. Если бы мне пришлось воздвигнуть церковь, я бы ее воздвиг святому Иоанну. Но когда-нибудь всем трем апостолам будет воздвигнута общая церковь, и эта церковь будет истинным христианским пантеоном».

Вот главное содержание лекций Шеллинга, поскольку его можно было установить путем сличения трех тетрадей 16S . Я могу считать, что отнесся к своей задаче с величайшей добро­совестностью и беспристрастием. Перед нами ведь вся догматика: триединство, творение из ничего, грехопадение, наследствен­ный грех и бессилие к добру, искупительная смерть Христа, воскресение Христа, сошествие духа, община святых, воскре­сение из мертвых и вечная жизнь. Шеллинг, таким образом, сам опять снимает то разграничение между фактом и догмой, которое он установил. Но присмотримся ближе к делу, — сов­падает ли в таком случае это христианство с традиционным? Всякий, кто без предвзятого мнения подойдет к вопросу, дол­жен будет сказать: да и нет. Несовместимость философии и христианства дошла до того, что сам Шеллинг впадает в еще худшее противоречие, чем Гегель. У этого последнего все же была философия, хотя при этом и получилось только мнимое


222


Ф. ЭНГЕЛЬС


христианство. А то, что дает Шеллинг, не есть ни христианство, ни философия, и в том, что он выдает это за то и за другое, за­ ключается его «прямодушие и откровенность», заключается его заслуга, характеризуемая им словами: «тем, которые у него просили хлеба, он давал действительный хлеб, а не камень, говоря при этом, что это есть хлеб)). Что Шеллинг совершенно не знает самого себя, доказала опять-таки та речь, из которой взяты только что приведенные слова. Сталкиваясь с такой док­триной, только лишний раз убеждаешься в том, на каких сла­бых основах держится нынешнее христианство.

Обозревая еще раз всю концепцию в целом, мы, помимо вышесказанного, приходим еще к следующим результатам для установления неошеллингианского способа мышления. Сме­шение свободы и произвола достигает здесь наибольшего рас­цвета. Бог представляется здесь всегда как действующий человечески-произвольно. Такое представление, конечно, неиз­бежно, пока бог понимается как единственный, но философским оно не является. Только та свобода является истинной, кото­рая содержит в себе необходимость; мало того, — которая является истиной, разумностью необходимости. Потому и бог Гегеля никак и никогда не может быть единичной личностью, так как все произвольное из него устранено. Поэтому-то Шел­линг и вынужден применить «свободное» мышление, говоря о боге, ибо необходимое мышление с логической последователь­ностью исключает понятие божественной личности. Гегелевская диалектика, эта могучая, вечно деятельная движущая сила мысли, есть не что иное, как сознание человечества в чистом мышлении, сознание всеобщего, гегелевское обожествленное сознание. Там, где, как у Гегеля, все совершается само собой, божественная личность излишня.

Дальше обнаруживается еще новое противоречие в распа­дении философии. Если негативная философия не стоит ни в каком отношении к существованию, то «нет здесь никакого логического основания», почему бы ей не содержать также ве­ щей, которые не существуют в действительном мире. Шеллинг признает это, когда он говорит о ней, что она не считается с ми­ром, и если последний согласуется с ее построениями, то это якобы случайность. Но в таком случае негативная философия представляет собой совершенно пустую бессодержательную фи­лософию, оперирующую самыми произвольными возможностями и открывающую широко свои двери фантазии. Но, с другой стороны, если она содержит только то, что действительно су­ ществует в природе и в духе, то она ведь включает в себя реаль­ность, и позитивная философия является излишней. Это обна-


Шеллинг и откровение


223


руживается и с другой стороны. Природа и дух являются у Шел­линга единственно разумными. Бог не есть нечто разумное. Таким образом, обнаруживается и здесь, что бесконечное только тогда разумным образом может считаться реально суще­ствующим, когда оно проявляется как конечное, как природа и дух, а потустороннее внемировое существование бесконечного должно быть отнесено к царству абстракций. Эта особая позитив­ная философия зависит, как мы видели, исключительно от веры и существует только для веры. Если иудей или магометанин признает предпосылки Шеллинга в негативной науке, то он неизбежно создаст себе также иудейскую или магометанскую позитивную философию. Больше того: эта позитивная филосо­фия должна быть иной для католицизма, иной для англикан­ской церкви. Все имеют одинаковое право, ибо «речь идет не о догме, а о факте», а при помощи излюбленного Шеллингом «свободного» мышления можно все, что угодно, сконструи­ровать в качестве абсолютного. Как раз в магометанстве факты значительно лучше сконструированы, чем в христи­анстве.

Таким образом, мы как будто покончили с изложением фи­лософии Шеллинга и можем только сожалеть, что такой чело­век, как он, попал в западню веры и несвободы. Когда он еще был молод, он был другим. Его ум, находившийся в состоянии брожения, рождал тогда светлые, как образы Паллады, мысли, и некоторые из них сослужили свою службу в позднейшей борьбе. Свободно и смело пускался он тогда в открытое море мысли, чтобы открыть Атлантиду — абсолютное, чей образ он так часто созерцал в виде неясного миража, поднимавшегося перед ним в морской дали. Огонь юности переходил в нем в пламя восторга; богом упоенный пророк, он возвещал наступ­ление нового времени. Вдохновленный снизошедшим на него ду­ хом, он сам часто не понимал значения своих слов. Он широко раскрыл двери философствования, и в кельях абстрактной мысли повеяло свежим дыханием природы; теплый весенний луч упал на семя категорий и пробудил в них все дрем­лющие силы. Но огонь угас, мужество исчезло, находившееся в процессе брожения виноградное сусло, не успев стать чистым вином, превратилось в кислый уксус. Смелый, весело пляшу­щий по волнам корабль повернулся вспять, вошел в мелкую гавань веры и так сильно врезался килем в песок, что и по сю пору не может сдвинуться со своего места. Там он и покоится теперь, и никто не узнает в старой негодной рухляди прежнего корабля, который некогда с развевающимися флагами вышел в море на всех парусах. Паруса уже давно истлели, мачты


224


Ф. ЭНГЕЛЬС


надломились, волны устремляются в зияющие бреши и с каж­дым днем все более заносят песком киль корабля.

Отвратим наши взоры от этого разрушительного действия времени. Есть более привлекательные вещи, рассмотрением которых мы можем заняться. Нам не станут указывать на эту старую рухлядь, утверждая, что это единственный корабль, способный выдержать морское плавание в то время, когда в дру­гой гавани стоит целый флот гордых фрегатов, готовящихся выйти в открытое море. Наше спасение, наше будущее где-то в другом месте. Гегель есть тот человек, который открыл нам новую эру сознания, потому что он завершил старую. Характер­но, что он именно теперь подвергся нападению с двух сторон: со стороны своего предшественника Шеллинга и со стороны своего младшего преемника Фейербаха. Если этот последний упрекает Гегеля в том, что он еще глубока увяз в старом, то он должен был бы принять во внимание, что осознание старого есть уже новое, что старое потому и отходит в область истории, что оно было вполне осознано. Следовательно, Гегель есть в самом деле новое как старое и старое как новое; и, таким образом, Фейер­баховская критика христианства есть необходимое дополнение к основанному Гегелем спекулятивному учению о религии. По­следнее достигло своей вершины в Штраусе, и догма посредст­вом своей собственной истории объективно находит разрешение в философской мысли. В то же время Фейербах сводит религиоз­ные определения к субъективным человеческим отношениям, но при этом не только не уничтожает выводов Штрауса, а как раз и подвергает их проверке, и оба они приходят к одному и тому же выводу, что тайной теологии является антропология.

Занимается новая заря, всемирная историческая заря, по­ добная той, когда из сумерек Востока пробилось светлое, сво­бодное эллинское сознание. Взошло солнце, и его со всех гор­ных вершин приветствовали жертвенные огни, и восход его возвещен был со всех сторожевых башен веселыми звуками рогов. Человечество .с тоской ждало его света. Мы проснулись от долгого сна, кошмар, который давил нашу грудь, рассеялся, мы протираем глаза и с удивлением осматриваемся кругом. Все изменилось. Мир, который был нам до сих пор так чужд, природа, скрытые силы которой пугали нас, как привидения, — как родственны, как близки стали они нам теперь1 Мир, казав­шийся нам какой-то тюрьмой, явился теперь в истинном свете, как чудный королевский дворец, доступный для всех — бога­тых и бедных, знатных и простолюдинов. Природа раскры­вается перед нами и взывает к нам: Не бегите от меня, я не от­вержена, я не отреклась от истины, придите и смотрите, ведь


Шеллинг и откровение


225


именно ваша внутренняя собственная сущность дает мне жиз­ненные силы и юношескую красоту! Небо спустилось на землю, сокровища его рассеяны, как камни на дороге, и нам стоит только нагнуться, чтобы их поднять. Всякая разорванность, всякий страх, всякий раскол исчезли. Мир опять стал целым, самостоятельным и свободным; он разбил запоры своего мрач­ного монастыря, сбросил с себя покаянную одежду и выбрал себе жилищем свободный, чистый эфир. Ему уже не нужно оправдываться перед неразумием, которое не могло постичь его; его роскошь и великолепие, его полнота и сила, его жизнь сами служат ему оправданием. И прав был тот, кто восемнадцать ве­ ков назад, смутно подозревая, что мир, космос, его когда-нибудь вытеснит, заповедал своим ученикам отречься от этого мира.

И самое любимое дитя природы, человек, возвратившись после долгой борьбы в юношеском возрасте и длительных ски­таний на чужбине к своей матери как свободный муж и, защи­щая ее против призраков побежденных в борьбе врагов, пре­возмог также свое собственное раздвоение, раскол в своей собственной груди. После томительно долгой борьбы и стрем­лений над ним взошел светлый день самосознания. И вот стоит он, свободный и сильный, уверенный в себе и гордый, ибо он прошел через битву битв, он одержал победу над самим собой и надел себе на голову венец свободы. Все для него стало яв­ным, и не было такой силы, которая могла бы куда-либо скрыть­ся от него. Только теперь познал он истинную жизнь. Того, к чему он прежде только смутно стремился, теперь он достигает полностью, по своей свободной воле. То, что, казалось, лежало вне его, то, что представлялось находящимся в туманной дали, он открывает в себе как свою плоть и кровь. Он не считает слишком дорогой ценой то, что он заплатил за это лучшей кро­вью своего сердца, ибо венец стойл этой крови. Долгое время ухаживания для него не прошло даром, ибо гордая, прекрасная невеста, которую он сейчас ведет к себе в дом, для него только стала тем более дорогой. Сокровище, святыня, которую он на­шел после долгих поисков, стоила многих блужданий. И этим венцом, этой невестой, этой святыней является самосознание человечества — тот новый граль 1вв, вокруг трона которого, ли­ куя, собираются народы и который всех преданных ему делает королями, бросает к их ногам и заставляет служить их славе все великолепие и всю силу, все величие и все могущество, всю красоту и полноту этого мира. Мы призваны стать рыцарями этого граля, опоясать для него наши чресла мечом и радостно отдать нашу жизнь в последней священной войне, за которой должно последовать тысячелетнее царство свободы. И такова


226


Ф. ЭНГЕЛЬС


сила идеи, что всякий, познавший ее, не может перестать про­славлять ее и возвещать ее всемогущество, что он охотно и ра­достно отвергает все остальное, если она этого требует, что он готов пожертвовать своим телом и жизнью, своим добром и сво­ей кровью, чтобы только ее, только ее воплотить в жизнь. Кто ее хоть раз созерцал, кому она хоть раз явилась в ночной тиши во всем своем блеске, тот не может с ней расстаться, он должен следовать за ней, куда бы она ни вела его, — хотя бы даже на смерть. Ибо он знает о ее силе, знает, что она сильнее всего на небе и на земле, что она победоносно пробивает себе дорогу сквозь ряды всех врагов, загораживающих ей путь. И эта вера во всемогущество идеи, в победу вечной истины, эта твердая уверенность, что она никогда не поколеблется, никогда не сойдет со своей дороги, хотя бы весь мир обратился против нее, — вот истинная религия каждого подлинного философа, вот основа подлинной позитивной философии, философии все­мирной истории. Именно она есть высшее откровение, — откро­вение человека человеку, откровение, в котором всякое критиче­ское отрицание содержит в себе положительное. Этот натиск и буря народов и героев, — натиск и буря, над которыми в вечном мире витает идея, чтобы, наконец, спуститься в самую гущу этой борьбы и стать ее самой глубокой, живой, пришедшей к самосознанию душой, — вот источник всякого спасения и ис­купления, вот царство, в котором каждый из нас должен бо­ роться и действовать на своем посту. Идея, самосознание че­ловечества и есть тот чудесный феникс, который устраивает себе костер из драгоценнейшего, что есть в этом мире,и, вновь помоло­девший, опять восстает из пламени, уничтожившего старину.

Понесем же на костер этого феникса все, что нам было до­рого, все, что было нами любимо, все, что было свято и воз­ вышенно для нас, прежде чем мы стали свободными! Пусть не бу­дет для нас любви, выгоды, богатства, которые мы с радостью не принесли бы в жертву идее, — она воздаст нам сторицей! Будем бороться и проливать свою кровь, будем бестрепетно смотреть врагу в его жестокие глаза и сражаться до последнего вздоха! Разве вы не видите, как знамена наши развеваются на вершинах гор? Как сверкают мечи наших товарищей, как колышатся перья на их шлемах? Со всех сторон надвигается их рать, они спешат к нам из долин, они спускаются с гор с пес­нями при звуках рогов. День великого решения, день битвы народов приближается, и победа будет за нами!

Написано ф. Энгельсом Печатается по тексту брошюры

в конце 1S41 — начале 1842 г. _ .

( Перевод с немецкого Напечатано без указания автора в виде отдельной брошюры в Лейпциге » IS42 г.


[ 227

ШЕЛЛИНГ — ФИЛОСОФ ВО ХРИСТЕ,

ИЛИ ПРЕОБРАЖЕНИЕ МИРСКОЙ МУДРОСТИ

В МУДРОСТЬ БОЖЕСТВЕННУЮ

ДЛЯ ВЕРУЮЩИХ ХРИСТИАН; КОТОРЫМ НЕИЗВЕСТНО ФИЛОСОФСКОЕ СЛОВОУПОТРЕБЛЕНИЕ

«Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» (Лука, 15, 7).

Это слово господне вспоминается, когда речь заходит о Шеллинге, потому что на нем воочию проявились чудеса божественной благодати, дабы прославлялось имя божие. Ибо господь смилостивился над ним, подобно тому как он некогда смилостивился над Павлом, который также, до своего обращения, ходил разорять общины и дышал угрозами и убийст­вом на учеников господа. Когда же он приближался к Дамаску, его внезапно осиял свет, и он пал ниц; господь же заговорил с ним и привлек его к себе, так что он тотчас же уверовал, крестился и проповедовал во имя господне всем народам и стал избранным орудием пред господом. Таким же образом мило­сердие спасителя простерло свою длань над Шеллингом, и, когда пришло время, великий свет озарил его. Кто же мог бы в силу человеческого предвидения когда-либо предсказать, что человек, который в начале нынешнего столетия вместе со своим тогдашним другом, пресловутым Гегелем, положил основание той презренной мирской мудрости, которая теперь уже не подкрадывается во мраке, но среди бела дня губит людей своими стрелами, — что этот человек возьмет когда-нибудь на себя крест свой и последует за Христом? Но случи­лось именно так. Тот, кто направляет человеческие сердца, как водные потоки, избрал и его по своему милосердию и ждал лишь надлежащего часа, чтобы привлечь его к себе. И теперь он это сделал, просветил его и присоединил его к числу своих


228


Ф. ЭНГЕЛЬС


ратников в борьбе против неверия и безбожия. Это уже не под­лежит сомнению; он сам возвещает это с кафедры верую­щим: придите и зрите и прославляйте милосердие ко мне гос­пода! Да, страж во.Израиле не спит и не дремлет, древний бог еще жив на зло всем насмешникам, и он еще творит знамения и чудеса для всех, кто хочет видеть. Они шумят, безбожники, и говорят в сердце своем: нет бога; но тот, кто живет на небе, смеется над ними, и господь насмехается над ними. Он тор­жествовал над ними с тех пор, как существует мир, и он будет торжествовать над ними вечно. Он держал бразды правления сильной рукой и повсюду воздвиг себе орудия для прослав­ления своего имени. И теперь он опять блистательно восторже­ствовал над философами, всегда внушавшими ему отвраще­ние, и, выбрав из их среды самого лучшего и способнейшего, настоящего основателя их учения, сделал его своим слугой. Ибо из прежних сочинений Шеллинга ясно, как день, что прежде сам он в поистине жалком виде глубоко коснел в этом так называемом пантеизме, в этом обожествлении мира и са­мого себя. Он только еще не постиг как следует взаимной связи всего и не знал определенно, куда приведет этот путь. Пусть же благодарит он господа за то, что тот отклонил его от этого пути и направил на узкую стезю, ведущую к небу, и, таким образом, всего яснее проявил на нем свое могущество наперекор всем врагам веры. Теперь они уже не могут гово­рить: где ваш бог? Что он делает? Где он бродит? Почему он не творит более чудес? Ведь он здесь, его рука, подобно молнии, опускается в толпу их самих и превращает воду в огонь, чер­ное в белое, неправедное в праведное. Кто же может еще от­рицать, что здесь виден перст божий?

Но это еще не все. Призвав Шеллинга, господь приготовил нам еще и другое торжество над безбожниками и богохуль­никами. Он избрал именно Шеллинга, потому что последний в качестве человека, знающего мудрость мира сего, всего более годился дли того, чтобы опровергнуть гордых, надменных философов, и таким образом, он по своему беспредельному милосердию и любви открыл им путь, идя которым они могут вернуться к нему. Можно ли требовать от него большего? Тем, кто изрыгает хулу на него, кто неистово оспаривает его бытие, тем, которые являются его безумнейшими, неистовей­шими, ожесточеннейшими врагами, он, вместо того чтобы стереть их с лица земли и низринуть в глубочайшую бездну ада, беспрестанно простирает спасительную десницу, чтобы вывести их к свету из той погибельной бездны, где они находятся; ведь благодать господа простирается на все небеса с восхода


ЙТЕЛЛИН!1 — ФИЛОСОФ ÈO ХРИСТЕ


229


до заката, и милосердие его бесконечно. Кто мог бы проти­виться такому долготерпению и такой любви? Но их сердца настолько ожесточились и закоснели в грехах, что они и теперь все еще отталкивают руку, которая хочет их спасти, — на­столько ослеплены они соблазнами мира и бесом собственной их гордыни. Они копают себе дырявые колодцы и отвергают источник жизни, струящийся в крови Христа. Они затыкают свои уши, отвергая спасение, грядущее свыше; им доставляет радость то, что не угодно господу.

«Выражение лиц их свидетельствует против них, и о грехе своем они рассказывают открыто, как содомляпе, не скрывают: горе душе их! ибо сами на себя навлекают зло» (Исайя, 3, 9).

Но все же господь не перестал призывать их к себе, чтобы у них не было никаких оправданий. Он показал им на Шел­линге, насколько слаб и ничтожен человеческий разум. Если они теперь не обратятся, то вся вина падет исключительно на них, и они не смогут сказать, что они не знали евангелия.

А так как господь сотворил столь великое дело и дал всему христианскому миру столь утешительное знамение того, что он близок и не желает оставить их в нужде и в борениях мира сего, то всякий верующий должен позаботиться о том, чтобы сообщить эту радостную весть и своим братьям во Христе. Но так как Шеллинг изложил ныне свое верование во Христа в виде лекций w , то оно, с одной стороны, стало известным лишь немногим, с другой стороны, оно выражено столь труд­ным философским специальным языком, что оно понятно лишь людям, долго занимавшимся мирской мудростью, а в-третьих, многое рассчитано на философов, а иное на верующих, так что простодушному христианину трудно было бы разобраться во всем этом. Поэтому пишущий эти строки счел не лишним, чтобы не оставаться праздным в винограднике господнем, кратко и ясно изложить суть дела всем тем, у кого нет ни времени, ни охоты заниматься бесплодным изучением мир­ской мудрости, но кто, тем не менее, хотел бы знать, что, собст­ венно, произошло с знаменитым Шеллингом. Да благословит господь это начинание, дабы оно принесло благо и пользу царствию его.

Но предварительно следует заметить, что Шеллинг, при всех своих заслугах по отношению к истинному христианству, все же не может вполне отрешиться от своей прежней ложной мудрости. Некоторые его взгляды еще заставляют предполагать, что он все еще не может вполне преодолеть высокомерия соб­ственного разума и что он как будто еще несколько стыдится


230


Ф. ЭНГЕЛЬС


полностью признать перед всем светом совершившуюся в нем перемену с полной радостью и с признательностью по отно­шению к Христу. Мы не станем придавать этому обстоятельству слишком большого значения; тот, кто так чудесно проявил на нем благодать, смоет с него и это пятно; тот, кто начал дело, тот его и доведет до конца. Но пусть тот смелый борец за правду, о котором мы говорим, вспоминает об этой занозе в своем теле, когда его одолевает и искушает бес гордыни. Пусть он перестанет гордиться своей прежней философией, которая ведь поро­дила лишь безбожные чада, и пусть он гордится лишь тем, кто по свободному, беспредельному милосердию избавил его от этой погибели.

Первое, что сделал Шеллинг здесь на кафедре, было то, что он прямо и открыто напал на философию и вырвал из-под ее ног почву — разум. Он доказал им убедительнейшими доводами, заимствованными из их собственного арсенала, что естественный разум неспособен доказать хотя бы даже и существование какой-нибудь былинки; что всеми своими доказательствами, доводами и умозаключениями он никого не заманит и что он никак не может возвыситься до божест­венного, потому что по своей неуклюжести он всегда остается на земле. Хотя мы-то давно знали это, но так красиво и четко это еще не говорилось упрямым философам. Он сделал это в целой обширной системе так называемой негативной фило­софии, в которой он с полной очевидностью разъясняет им, что их разум может познавать лишь возможное, но не в состоянии познать ничего действительного, а всего менее бога и тайны христианства. Этот труд, которому он отдался, имея в виду столь бесплодный предмет как призраки мирской мудрости, заслуживает большой признательности ради царствия божия. Ибо, пока эти философы еще могли хвастаться своим разумом, с ними нельзя было справиться. Теперь, однако, когда и с их точки зрения им было доказано, что их разум совершенно непригоден для познания истинного и создает лишь пустые, вздорные фантазии, не имеющие никакого права на существо­вание, нужна уже ожесточившаяся и поседевшая в грехах голова для того, чтобы продолжать держаться языческого учения, и весьма возможно, что при содействии божественной благодати тот или другой откажется от дурного поведения. Весьма справедливо, и это следует постоянно повторять, что помрачившийся разум человека совершенно несостоятелен и не заслуживает той хвалы, которую он должен был бы иметь перед богом, потому что главным оплотом неверующих является утверждение, что их разум говорит им нечто другое, чем слово


ШЕЛЛИНГ — ФИЛОСОФ ВО ХРИСТЕ


231


божие. Но святотатством по отношению к всевышнему является желание познать его, врага всякого греха, при посредстве разума, запятнанного и ослепленного грехом, и даже ставить этот разум, предающийся всяким мирским утехам, подвержен­ный всяким искушениям сатаны, выше самого бога; но это и делают мирские мудрецы, когда они критикуют слово божие этим своим порочным разумом, отвергают то, что им не нра­вится, и даже не только посягают нечестивыми руками на святость библии, но и отрицают бытие самого бога, чтобы вместо него обожествлять самих себя. Таковы естественные следствия того, что разум, как когда-то, в кровавые дни фран­цузской революции, выступает как та блудница, которая возводится на трон бога и осмеливается критиковать распо­ряжения всемогущего властителя мира. Здесь-то нужно лече­ние, и притом не поверхностное, а пресекающее зло в корне. Разве кладут новую заплату на старую одежду? Как совместить Христа с Велиалом? Это невозможно, это богохульство, когда хотят постигнуть естественным разумом смерть господа-иску­пителя, воскресение и вознесение. Поэтому следует энергично начать действовать вместе с Шеллингом и изгнать разум из христианства в язычество, потому что там его место, там он может восставать против бога и считать божественным мир с его усладами и алчностью, от которых мы отреклись, извинять все грехи и пороки, ужасы пьянства и распутства, как добро­детели и богослужение, и выдавать за образец для челове­ чества самоубийство Катона, нецеломудренность Лаисы и Ас-пасии, убийство Брутом своих родственников, стоицизм Марка Аврелия и яростное преследование им христиан. Тогда он явно противоречит христианству, и всякий знает, каков он. Но главная хитрость искусителя заключалась в том, что он украдкой вводил разум в христианство, где он затем породил миленьких незаконных детей, а именно: пелагианство, соци- нианство 1в7, рационализм 10в и спекулятивную теологию.

«Но бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых» (Первое послание коринфянам, 1, 27); поэтому «душевный человек не принимает того, что от духа божия, потому что он почитает это безумием, а о сем надобно судить духовно» (1 кор., 2, 14).

Воистину христианским следует признать стремление, с ко­торым Шеллинг в чистой науке разума, представляющей собой именно негативную философию, не дозволяет разуму как-либо превозносить себя, а глубоко унижает и смиряет его, чтобы разум дошел до сознания своей слабости и греховности и, обнаруживая готовность раскаяться, обратился к милосердию, потому что только оно может освятить, просветить и возродить


232


Ф. ЭНГЕЛЬС


его так, чтобы он стал способен к познанию бога. Распять разум труднее, а следовательно, и важнее, чем распять плоть. Последняя все-таки подчиняется совести, которая дана уже и язычникам для укрощения их похотей и в виде внут­реннего судьи над их грехами; разум же ставит себя выше совести и даже отлично уживается с нею, и только христианину дана возможность налагать на него мягкое иго веры. Но этого требует от нас священное писание, и здесь не имеют значения никакие возражения или отговорки: или подчини свой разум вере или перейди на левую сторону, к козлищам (называют же себя злейшие из этих самообожествителей, как бы в насмешку, левой стороной), тут ты на своем месте!

Этим Шеллинг расчистил теперь себе почву. Все пережитки язычества, которые в наше время вновь превозносятся и вы­даются за новую истину, все искаженные порождения нецело­мудренного, похотливого разума устранены, и теперь его слушатели способны воспринять в себя млеко евангелия. Таков правильный путь. Язычников можно было изобличить благо­ даря их мирским наслаждениям и страстям; но наши философы, по крайней мере теперь, делают вид, что они еще хотят при­знавать христианскую мораль. Поэтому, если апостолы требо­ вали от язычников, чтобы их сердца были готовы к покаянию, раскаянию, разбиты и сокрушены, от надменных мирских мудрецов нынешнего времени следует требовать, чтобы их разум был готов к покаянию, унижен и сокрушен, прежде чем они станут способны воспользоваться евангельской благо­датью. И таким образом Шеллинг лишь теперь мог правильно судить о своем прежнем товарище по безбожию, об обесслав­ленном Гегеле. Ведь этот Гегель настолько гордился разумом, что прямо-таки провозгласил его богом, когда он увидел, что с помощью разума он не мог дойти до иного, истинного бога, стоящего выше человека. Поэтому Шеллинг и заявил открыто, что он больше и знать не хочет этого человека и его учения, и .далее уже совершенно не касался его.

А после того, как разум смирился и обнаружил желание воспринять спасение, он вновь может возвыситься и просве­титься духом истины. Это совершается в позитивной филосо­фии ш, где при посредстве свободного, т. е. просветленного, мышления, с помощью божественного откровения разум допу­скается к дарам благодати христианства. .Теперь же, когда ему стал понятен высший мир, он сразу постигает всю чудную связь, открывающуюся в истории царствия божия, и то, что прежде представлялось ему непостижимым, теперь ясно и по­нятно, как будто иначе и быть не могло. Ибо только глаза,


ШЕЛЛИНГ — ФИЛОСОФ ВО ХРИСТЕ


233


просветленные господом, становятся настоящими и прозревшими глазами; там же, где царит мрак и мирские наслаждения и стра­сти, никто не может ничего видеть. Шеллинг истолковывает это действие благодати, говоря, что эта философия существует лишь для желающих усвоить ее и мудрых людей и что она находит свое подтверждение в откровении. Итак, для тех, кто не верует в откровение, не существует и философии. Другими словами, это, собственно говоря, не настоящая философия, но это название выбрано только для мирских мудрецов, так как в писании сказано: «будьте мудры, как змии, и просты, как голуби» (Матф., 10, 16); а во всех других отношениях, это — истинное и подлинное христианство, как нам скоро станет ясно. Шеллинг вернул старое доброе время, когда разум был в плену у веры, и мирская мудрость, подчиняясь, как служанка, тео­логии, божественной мудрости, преображается в божественную мудрость, «ибо кто возвышает себя, тот унижен будет; а кто унижает себя, тот возвысится» (Матф., 23, 12).

Идя этим путем просветленного мышления, этот почтенный муж, о котором мы говорим, тотчас доходит до истинного основного учения всего христианства, а именно до триединства божия. От богобоязненного читателя нельзя требовать, чтобы и он шел тем же путем, потому что ведь он знает и верует, что этот путь может вести лишь к истине; это сказано лишь для неверующих, чтобы показать им, как они могут дойти до истины и насколько их разум должен быть очищен и освящен, чтобы иметь возможность познать и постичь искупление в Иисусе Христе. Поэтому мы не станем говорить об этих вещах, которые ведь не нужны верующим для познания спасения. И вот Шел­линг, следуя священному писанию, описывает, как бог создал мир из ничего, и человек, обольщенный сатаной в виде змия, утратил свой первоначальный род жизни и стал добычей князя тьмы. Этим он оторвал от бога весь мир и отдал его во власть сатаны. Все силы, которые прежде сдерживались божественным единством, теперь распались и стали непримиримо враждебными друг другу, чтобы сатана мог своевольничать в мире. Не следует только допускать, чтобы философский способ выражения на­ших богословов обманывал нас. В наше безбожное время мирские мудрецы уже не понимают простого, внушенного са­мим богом языка священного писания; следует преподать его в доступной им форме, пока они снова не созреют на­столько, чтобы понимать библию, как сказано в священном писании:

«... славлю тебя, отче, господи неба и земли, что ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Матф., 11, 25).


234 ф. Энгельс

Поэтому Шеллинг, говоря об «ангелах, не сохранивших своего достоинства, но оставивших свое жилище» (Послание Иуды, 6), о дьяволе и об его безбожных шайках, употребляет выражение «космические потенции», что означает именно князей мира сего. Теперь, естественно, мир уже больше не может нра­виться богу. По своей справедливости, он отвергает его от себя, и там, где он действует в нем, он делает это в гневе своем и без своей вполне свободной воли. Но вечный милостивец не может оставить его; слово, через которое «все начало быть и без которого ничто не начало быть, что начало быть» (Иоанн, 1, 3), единородный сын божий, остается со своей бесконечной любовью и благодатью при бедном, отверженном мире. Его страдания начинаются с грехопадения, а не только с его вочеловечения при Ироде, потому что благодаря грехопадению он был совер­шенно вытеснен из человечества, в котором он жил еще более, чем отец. Да, когда он поставил себя между разгневанным богом и падшим миром, который бог хотел уничтожить, и стал на сторону мира, он отделился от отца и стал благодаря этому некоторым образом соучастником вины и не мог предъявлять никаких притязаний на божественное величие, пока отец не примирился. А это великое дело примирения, борьбу с князем мира сего, он начал в этом небожественном и нечеловеческом виде, в этом отделении от отца, составляющем его страдание и боль. Глава 53-я пророка Исайи, в которой речь идет о ны­нешнем, а не о будущем страдании, яснее всего показывает, что это истолкование оправдывается священным писанием. И эта великая борьба начинается в иудействе и в язычестве. История народа израильского в Ветхом завете свидетельствует о том, как бог подчиняет себе иудейство, и славные пути, по которым господь вел свой народ, хорошо известны христианам. А в язычестве? Не был ли именно дьявол богом язычников? Мы попытаемся дать как можно более ясный ответ на этот вопрос, не отклоняясь от изречений священного писания.

Конечно, всякий уже слышал, что и у язычников, в сивил-линых книгах 1в8 и еще кое-где, встречались предсказания, относящиеся к Христу. Итак, уже здесь обнаруживается, что язычники не были так уж совершенно покинуты богом, как обыкновенно думают, потому что происхождение этих предска­ заний божественно. Но это еще не все. Почему же бог в своем милосердии должен был допустить, чтобы они таким образом вполне заблуждались и попали в когти дьявола? Ведь допускает же он, чтобы дождь шел для добрых и злых и чтобы солнце светило праведным и неправедным! Да, если бы язычники до такой степени вполне без покровительства божия и без руковод-


ШЕЛЛИНГ — ФИЛОСОФ ВО ХРИСТЕ


235


ства с его стороны находились во власти злого духа, то не были ли бы их грехи более тяжки и неслыханны, чем они были в дей­ствительности? Не вопияли ли бы тогда к небу все постыдные наслаждения и противоестественные страсти, плотские и иные грехи, убийство, прелюбодеяние, разврат, воровство, коварство, бесстыдство так громко, что бог должен был бы немедленно истребить их? Да не стали ли бы они сами взаимно умерщвлять и пожирать друг друга? Отсюда вытекает уже, что бог должен был сжалиться и над язычниками и даровать им некоторый свет свыше, и это заключается в том, что они постепенно и так, что они сами этого не замечали, пройдя через все ступени идолопоклонства, были доведены до поклонения истинному Христу, хотя они и не знали, что их бог тождественен с богом христиан и что тот, кто был неизвестен в язычестве, ныне явился им в христианстве. Те же, которые не признали этого, когда им проповедовалось евангелие, с тех пор молились уже не скрытому Христу, потому что они преследовали явившегося Христа, но богом их-являлся теперь уже враг Христа — дьявол. Большой заслугой Шеллинга является то, что он первый ста­рается отыскать проявление заботы божественного промысла о язычниках и таким образом воздает новую хвалу любви Христа к грешным людям.

А после того как иудеи сознательно, а язычники, не ведая этого и в ложной форме, были доведены до познания истинного бога, когда гордые дворцы греческого мира рухнули и желез­ная рука римского императора стала тяготеть над всем миром,— исполнилось время, и бог послал своего сына, чтобы все те, кто верует в него, не погибли, но обрели вечную жизнь. Это произошло следующим образом. Когда Христос подчинил себе язычество, он был его богом, но не истинным богом, которым он не мог быть без отца. Таким образом, он отвоевал мир от дьявола и мог сделать с ним, что хотел; qh мог удержать его для себя и один властвовать над ним и этом образе божием; но он, добровольно повинуясь, не сделал этого, передал его своему отцу, отказавшись от образа божия и став человеком.

«Он, будучи образом божиим, не почитал хищением быть равным богу; но уничижил себя самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став как человек; смирил себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной» (Послание к филишшйцам, 2, 6—8).

Есть еще множество других мест в священном писании, выясняющих и доказывающих правильность этого истолкова­ния, и, таким образом, можно все понимать совершенно просто и буквально, не нуждаясь во множестве оговорок и в учености.


236


Ф. ЭНГЕЛЬС


Величие послушания Христа заключается именно в том, что спаситель мог самостоятельно владеть целым миром и отделиться от отца и что он не пожелал этого, но положил к ногам своего отца отвоеванный у дьявола мир и претерпел смерть для искуп­ления многих.

Здесь мы усматриваем также и то, что означает повествова­ние об искушении Христа. Если бы от свободного выбора Иисуса не зависело, подчиниться отцу или нет, то дьявол вовсе не мог бы искушать его, потому что ведь он должен был бы знать, что это все же будет тщетно. Итак, вышеприведенное истолкование Шеллинга, конечно, правильно.

Что, таким образом, Христос является истинным богом, мы слышали, и теперь наш ученый муж переходит к его второй, человеческой природе. И он непоколебимо верит, что Христос в самом деле был истинным человеком, а не только, как думают многие еретики, явлением или духом божиим, который снизо­шел на существовавшего уже человека.

В то время как Христос заступался за мир перед богом, брал на себя ответственность за него, он выступал вне бога и против него. Итак, пока мир вновь не примирился с богом, Христос не был богом, но пребывал в промежуточном состоянии, которое, благодаря победе над язычеством, стало божественным образом, но само не являлось истинным божественным состоя­нием. Чтобы снова перейти в это состояние, Христос должен был передать своему отцу мир, который он отвоевал у дьявола, должен был отказаться от божественного образа и смиренно подчиниться отцу, чтобы принять на себя наказание sa безза­ коние мира. Он проявил это смирение тем, что стал человеком, рожденным женщиной, и был послушен до смерти, даже до смерти на кресте. Все очищения и жертвы не могли умилости­вить бога и являлись лишь прологом единой, великой жертвы, в которой не только- было уничтожено зло, но и был умилостив­лен гнев бога. Бога можно было умилостивить лишь величай­шей, добровольнейшей, смиреннейшей покорностью, и это мог сделать только сын, а не человек, которого принуждали к по­корности страх и мучения совести, грозный гнев божий. Теперь Христос мог заступаться перед богом и за людей, так как он стал их господином, их защитником, благодаря тому поклоне­нию, которое они, не зная этого, ему воздавали. И вот, чтобы в самом деле подвергнуться вместо человека заслуженному последним наказанию, он стал человеком; решение стать чело­веком является чудом божественной благости. Таким образом, тот, кто вначале был у бога и даже сам был богом, а после грехо­падения был в «образе божием», теперь родился в Вифлееме


ШЕЛЛИНГ — ФИЛОСОФ ВО ХРИСТЕ


237


как человек, а именно силой духа святого от Марии, без содейст­вия какого-нибудь мужа.

Кто осмелился бы надеяться, что в 1842 г. с философом и даже с основателем новой богохульствующей школы произой­дет столь отрадная перемена и что он так восторженно будет исповедовать основные учения христианской веры? То, что всегда прежде всего вызывало сомнения, то, что издавна отвер­гали полухристиане и что тем не менее является краеуголь­ным камнем христианской веры — рождение Христа от Марии без содействия мужа, — то, что Шеллинг высказал и это как свое убеждение, является одним из отраднейших знамений вре­мени, и удостоившийся высокой милости муж, который осме­лился сделать это, имеет право на признательность со стороны каждого верующего. Но кто не узнает здесь руки господа в этом чудесном, славном предопределении? Кто не видит, что здесь господь подает своей церкви знак, доказывающий, что он не по­кидал ее и помнит о ней день и ночь?

О смерти господа Шеллинг говорит в столь же истинно христианских и поучительных выражениях. Она от сотворения мира была решена на совете стражей и является жертвой, которой требовала божественная благость. Бог справедлив и по отношению к сатане и настолько считался с его правом, что отдал на смерть своего собственного сына, чтобы все верую­щие в него не погибли, но обрели вечную жизнь, для того чтобы у дьявола не было ни малейшего основания говорить, что он несправедливо низвергнут лишь благодаря тому, что бог сильнее. Величие и слайа самого господа не допускают и тени подобного упрека. Поэтому Христос должен был сделаться чело­ веком и принять на себя беззаконие покинутого богом челове­чества и претерпеть смерть на кресте, чтобы благодаря смерти одного была дана жизнь многим. Поэтому бог по своей благодати и по своему милосердию должен был пожертвовать собой за нас, взять на себя ответственность за грешников перед отцом и искупить нашу вину, чтобы мы снова имели доступ к престолу благодати. Хотя и все другие люди без исключения обречены на смерть, однако никто не умер, как господь, не претерпел такой искупительной смерти, как Иисус Христос. Таким образом, и этот венец веры, очищение от грехов в крови Христа, вновь чудесно спасен от когтей древнего дракона, который ныне является в виде мирской мудрости и пагубного духа времени, и бог снова подтвердил драгоценное обещание, что врата адовы не одолеют его церкви. Далее Шеллинг прекрасно говорит о Хри­сте: эта смерть является столь великим чудом, что мы не смели бы верить в него, если бы не знали о нем столь достоверно.

g м. и э„ т. 41


238


ф. Энгельс


При его смерти были представители от всего человечества;/ присутствовали иудеи и язычники, и они представляли собой обе стороны всего рода человеческого. Языческое начало, в том виде, в каком Христос стал им благодаря своей борьбе с сата­ной в язычестве, должно было умереть смертью язычников, крестной смертью. Распятие на кресте является лишь разреше­нием продолжительного напряжения, в котором Христос нахо­ дился среди язычников, т. е. внебожественное состояние господа прекратилось, и благодаря смерти он снова соединился с богом, как сказано в писании:

«От y:i и суда он был взят; но род ого кто изъяснит? Ибо он отторгнут от земли живых; за преступления народа моего претерпел казнь» (Исайя, 53, 8).

А о воскресении господа Шеллинг говорит, что оно является доказательством того, что Христос не для виду принял че­ловеческий образ, но серьезно и навсегда стал человеком и вновь допустил к благодати человеческую сущность, а именно не только человечество во Христе, но все человечество вообще, представителем которого Христос только был. В самом деле, не отдельный грех настолько неугоден богу, что он должен был бы поэтому покинуть человечество, но хуже всего все грехов­ное, преданное злу состояние всего человеческого рода, а по­этому человек стал неугоден богу еще прежде, чем он согрешил, так что быть человеком уже означало как бы быть грехом перед богом. Поэтому в мире нельзя было найти никакой доброй воли, угодной богу, ни одного доброго, праведного перед богом по­ ступка, прежде чем умер Христос, а поэтому же и теперь лишь верующие могут творить добрые дела и обладать доброй волей. Но благодаря воскресению господа человеческое состояние было вновь оправдано перед богом и признано богом очистившимся от греховности, и, таким образом, оправдание завершилось лишь благодаря воскресению. Так Христос был вознесен на небо и теперь сидит одесную бога-отца как истинный человек и истин­ный бог, являясь заступником человечества перед отцом.

Далее, воскресение служит нам доказательством бессмертия нашей собственной души и воскресения плоти. Шеллинг при­ знает и это и прибавляет, что если в этой жизни плоть господ­ствует над духом, то должна воспоследовать вторая жизнь, где дух преодолеет плоть и, в конце концов, необходимо равно­весие обеих сторон. Это вполне согласно с учением писания, потому что последнее состояние после воскресения и страшного суда, после преображения тела есть не что иное, как то, что Шеллинг называет равновесием между душой и телом. Относи-


ШЕЛЛИНГ — ФИЛОСОФ ВО ХРИСТЕ


239


тельно состояния нераскаянных и осужденных, которые умерли в неверии, жестокосердии и грехе, Шеллинг также высказывает известное предположение. Он считает вторую, вечную смерть вечным умиранием, которое никогда не может окончиться действительной смертью. Можно было бы, конечно, воздер­жаться от размышлений относительно этого и предоставить богу решить, как ему наказывать и мучить презирающих и хулящих его.

Наконец, почтенный Шеллинг приводит следующее драго­ценное свидетельство о воскресении нашего господа и спасителя Иисуса Христа: это воскресение есть молния, сверкнувшая из внутренней истории во внешнюю. Для того, кто отвергает такие факты, история царствия божия остается лишь рядом внешних случайных событий без всякого божественного содержания, без трансцендентного (превосходящего силы разума), которое только и есть история в собственном смысле слова. Без нее история является лишь внешним делом памяти, но отнюдь не истинным, полным знанием событий. — Это прекрасные и хри­стианские слова. Напротив, болтовня мирских мудрецов о боге в истории и развитии родового сознания представляет собой отвратительное пустословие и богохульство. Потому что, если эти надменные совратители юношества видят своего бога в ис­тории всех человеческих грехов и преступлений, то где же остается бог вне этих грехов. Эти насмешники не хотят понять, что вся всемирная история есть ряд всяких несправедливо­ стей, злых дел, убийств, прелюбодеяний, распутств, краж, бо­гохульств, святотатств, припадков гнева и ярости и пьяных оргий, которые сами непременно низвергли бы себя в ад, а вместе с собой и весь мир,, если бы всюду не была видна спа­сительная рука бога, борющаяся со злом и предотвращающая его; и эта позорная арена пороков является их небом, всем их бессмертием, это они сами открыто заявили. Вот каковы милые последствия того, что из истории устраняются все действия божий. Бог мстит им за себя тем, что он скрывает от них свою истинную сущность и предоставляет им создавать себе такого бога, который ничтожнее даже немого идола, сделанного из де­ рева и соломы, который оказывается пустым призраком, так на­зываемым мировым духом и духом истории. Мы видели, что по­ лучается при таком Взгляде на историю, главным виновником которого является Гегель, пользующийся дурной славой у всех хороших христиан; итак, сравним с этим ту картину истории, которую рисует такой человек божий, как Шеллинг.

Из тех двенадцати, говорит Шеллинг, которые всегда окру­жали господа и были наречены им апостолами, он проявлял

9*


240


Ф. ЭНГЕЛЬС


особое расположение к трем, а именно к Петру, Иакову и Иоанну, всякий раз оказывая им предпочтение перед другими. В этих трех апостолах даны прообразы всей христианской церкви, если мы заменим рано убитого за Христа Иакова приблизи­ тельно в то же время обращенным Павлом, как его преемником-Петр, Павел и Иоанн являются властителями трех различных периодов развития христианской церкви, как в Ветхом завете Моисей, Илия и Иоанн Креститель являлись тремя представи­телями трех периодов. Моисей был законодатель, через кото­рого господь заложил фундамент; Илия — пламенный дух, который вновь оживил и возбудил к деятельности косный, отрекшийся от веры отцов народ; Иоанн Креститель — завер­шитель, благодаря которому осуществляется переход от Вет­хого завета к Новому. Так и для новозаветной церкви Петр является Моисеем, основоположником, благодаря которому иудейский характер тогдашнего времени был представлен в хри­ стианской церкви; Павел являлся побуждавшим к действию пламенным Илией, не дававшим верующим остыть и заснуть, и представителем сущности язычества, образования, учености и мирской мудрости, поскольку она подчинялась вере; Иоанн же опять-таки явится завершителем, указывающим на будущее, потому что тем, кого господь любит, он предоставляет дело завершения. Таким образом, именно Иоанн и написал Откро­вение, возвещая еще при своей жизни будущее. И вот церковь апостола Петра есть церковь католическая, церемониальное богослужение которой, равно как и ее учение о добрых делах, соответствует иудейскому закону; и нельзя отрицать, что слова господа: «ты — Петр, и на сем камне я создам церковь мою, и врата ада не одолеют ее» относятся к основанной им церкви. Подобно тому как он трижды отрекся от господа, так можно показать, что и римская церковь трижды отреклась от господа. В первый раз, когда она начала стремиться к светской власти; затем, когда она сумела воспользоваться светской властью для своих целей и, наконец, когда она стала служить светской власти орудием для достижения ее целей. Вторая же церковь апостола Павла есть церковь протестантская, в которой преоб­ладает ученость и всяческая благочестивая премудрость, сле­довательно, сущность христиан, перешедших из язычества, и в которой вместо непоколебимого, устойчивого, свойственного католической церкви начала появляется возбуждающая, вызы­вающая образование партий жизнь евангелической церкви, распадающейся на многие секты. Кто знает, не полезнее ли.

* Библия, новый завет. Евангелие от Матфея, глава 16, стих 18. Р*9.


ШЕЛЛИНГ — ФИЛОСОФ ВО ХРИСТЕ


241


в конце концов, помыслы и стремления этих языческих христиан для царствия божия, чем дела иудейских христиан!

Однако ни одна из этих двух партий не оказывается истин­ной, последней церковью господа, но ею будет лишь та церковь, которая, исходя из Петра как основания, при посредстве Павла возвышается до Иоанна и, таким образом, подготовляет послед­ние времена. Эта последняя церковь есть церковь любви, по­добно тому как Иоанн был вестником любви; в ней церковь достигает завершения, во времена которого произойдет пред­сказанное к концу великое вероотступничество, а затем после­дует страшный суд. Всем апостолам построено много церквей, но сравнительно очень мало в честь святого Иоанна. Если бы мне пришлось воздвигнуть церковь, то я посвятил бы ее ему; но когда-нибудь будет воздвигнута церковь всем трем апосто­лам, и эта церковь будет последним, истинным христианским пантеоном.

Таковы те слова, которыми первый воистину христианский философ закончил свои лекции, и, таким образом, мы как будто воспроизвели ход его мысли до конца. Пишущий эти строки полагает, что он достаточно показал, какое избранное орудие для своей церкви воздвиг господь в лице этого достойного мужа. Он и есть тот муж, который прогонит язычников нашего времени, творящих свои дела во многообразных видах, таких, как свет­ские люди, как «Молодая Германия» 5, как философы и как бы они еще ни назывались. В самом деле, придя в тот зал, в котором Шеллинг читал свои лекции, и слушая насмешки и остроты этих людей по поводу избранного из мирских мудрецов, приходи­ лось вспоминать апостола Павла, когда он проповедовал в Афи­нах. Происходит именно так, как будто повторяется история, рассказанная в «Деяниях апостолов», 17, 16 и ел., где сказано:

«В ожидании их в Афинах, Павел возмутился духом при виде этого города, полного идолов. Итак он рассуждал в синагоге с иудеями и с чту­ щими бога, и ежедневно на площади со встречающимися. Некоторые из эпикурейских и стоических философов стали спорить с ним; и одни гово­ рили: «чтб хочет сказать этот суеслов?», а другие: «кажется, он пропове­дует о чужих божествах», потому что он благовествовал им Иисуса и воскресение».

Конечно, и Шеллинг мог рассердиться здесь, в Берлине, при виде сего столь идолопоклоннического города. Ибо, где же больше, чем именно здесь, поклоняются идолам и земным вещам, маммоне и почестям мира сего, и собственному драго­ценному «Я» и где же относятся с большим пренебрежением к истинному богу? Где светская жизнь с ее пышностью, с ее роскошью, с ее пустым суетным великолепием, с ее блестящими


242


Ф. ЭНГЕЛЬС


пороками и прикрытыми грехами достигла высшей степени, чем именно здесь? Не желали ли ваши ученые, ваши поверх­ностные и нехристианские писатели льстить вам, когда они так часто сравнивали ваш город с Афинами? О, какую горькую истину они вам высказали! Да, конечно, это Афины, полные язы­ческой гордой образованности и цивилизации, которые именно до такой степени ослепили ваши глаза, что вам неясна простая истина евангелия; Афины, полные блеска, обмана и земного великолепия; Афины, где люди, привыкшие к довольству и ком­форту, потягиваются и зевают на мягких постельках и считают речи о кресте слишком скучными и покаяние слишком утоми­тельным; Афины, полные заносчивого, дикого упоения и чувст­венного опьянения, в котором заглушается громкий голос совести, внутреннее беспокойство и страдание прикрываются блестящим покровом! Да, конечно, Афины с надменными мир­скими мудрецами, которые ломают себе головы над бытием и небытием и другими нелепостями и давно справились с богом и с миром, которые, однако, смеются над словами о смирении и о нищих духом, как над безумием и нелепостями минувших времен. Афины, богатые основательными учеными, которые знают наизусть все виды инфузорий и все главы римского права и из-за этого забывают о вечном спасении, в котором заклю­чается блаженство душ! Здесь и Шеллинг, конечно, может разгневаться, как некогда Павел, когда он прибыл в подобный город. И когда он появился, мирские мудрецы, как некогда в былые времена эпикурейцы и стоики в Афинах, говорили: что хочет сказать этот суеслов? Они дурно отзывались о нем еще прежде, чем он открыл рот; они поносили его еще прежде, чем он появился в их городе. Однако мы видим, как нам далее повествует священное писание:

«И, взявши его, привели в ареопаг и говорили: можем ли мы знать, что это за новое учение, проповедуемое тобою? Ибо что-то странное ты влага­ешь в уши наши; посему хотим знать, что это такое? Афиняне же все и живущие у них иностранцы и гости ни в чем охотнее не проводили время, как в том, чтобы говорить или слушать что-нибудь новое» *.

Разве это не берлинцы, как живые? Не проводят ли и они время в том, чтобы слушать и видеть что-нибудь новое? Зайдите как-нибудь в ваши кофейни и кондитерские и посмотрите, как новые афиняне набрасываются на газеты, между тем как библия лежит дома, покрытая толстым слоем пыли, и ни один человек не раскрывает ее. Прислушайтесь к их взаимным приветствиям, когда они встречаются, вы не услышите ничего, кроме вопросов:

* Библия, Новый завет. Деяния апостолов, глава 17, стихи 19—21. Ред.


Шеллинг философ во христе 243

что новогл? ничего нового? Всегда нужно что-нибудь новое, что-нибудь небывалое, иначе им смертельно скучно при всей их образованности, их роскоши и их наслаждениях. Кого они считают любезным, интересным и заслуживающим внимания? Того, кто всего более просвещен святым духом? Нет, того, кто всегда умеет рассказать всего больше новостей. О чем они более всего заботятся? О том, не обратился ли на путь истинный какой-нибудь грешник, по поводу чего ведь радуются ангелы божий? Нет, — какие скандальные истории произошли ночью,что пишут из Берлина в «Leipziger Allgemeine Zeitung»! Но хуже всех — ядовитое племя политиков и болтунов, ко­торые больше всего помешаны на новостях. Эти лицемеры нахальнейшим образом суются в дела государственного управ­ления, вместо того чтобы предоставить королю решать эти дела по его благоусмотрению, и совсем не заботятся о спасении своей бессмертной души; они хотят вынуть сучок из глаза правитель­ства и не хотят заметить бревна в своем собственном неве­ рующем глазу, чуждом любви к Христу. Эти люди особенно напоминают древних афинян, которые также целый день расха­живали по рынку, стараясь узнавать новости, а старые истины оставляли нетронутыми под спудом. Чего хотели они от Шел­линга, кроме того, чтобы услышать нечто новое, и как они презрительно морщились, когда он преподнес им лишь старое евангелие! Как мало было среди них таких, которые не стреми­лись всегда к новинкам, но желали от Шеллинга лишь старой истины, слова об искуплении через Иисуса Христа!

И, таким образом, с Шеллингом здесь повторилось все то, что произошло с Павлом там. Они выслушали его проповедь с критическим выражением лица, время от времени важно улыбались, качали головой, многозначительно переглядыва­лись, а затем с сожалением поглядывали на Шеллинга; «услы­ шавши о воскресении мертвых, они стали насмехаться» («Деяния апостолов», 17, 32). Лишь немногие стали его последователями, ибо еще и теперь дело происходит так же, как в Афинах: осо­бенное раздражение вызывает у них воскресение из мертвых. Большинство настолько честно, что и слышать не хочет ни о каком бессмертии; меньшинство допускает весьма недостоверное, неопределенное, туманное бессмертие души, но по мнению по­следних тело вечно тлеет, и все они одинаково смеются над дей­ствительным, определенным и явным воскресением плоти, счи­тая его совершенно невозможным, как будто в писании не было сказано: для бога нет ничего невозможного.

К изложенной уже верующим читателям истории церкви христовой, как она символически представлена нам в лице трех


244


Ф. ЭНГЕЛЬС


апостолов — Петра, Павла и Иоанна, — нам остается, однако, сделать еще одно замечание. Отсюда следует, что если мы, как некоторые делают еще и теперь, желаем презирать католиче­скую церковь и унижать ее по сравнению с нашей, то это в высшей степени несправедливо, греховно и противоречит поста­новлениям самого бога. Ибо и она, точно так же, как проте­стантская, установлена божественным решением, и мы еще кое-чему можем от нее научиться. В католической церкви еще сохраняется древняя апостольская церковная дисциплина, которая совершенно исчезла у нас- Мы знаем из писания, что апостолы и общины исключали из общения святого духа всех неверующих, лжеучителей и грешников, являющихся соблаз­ном для общины. Не говорит ли Павел (Первое послание ко­ринфянам, 5, 3—5):

«А я, отсутствуя телом, но присутствуя у вас духом, уже решил, как бы находясь у вас: сделавшего такое дело, в собрании вашем во имя гос­пода нашего Иисуса Христа обще с моим духом, силою господа нашего Иисуса Христа, предать сатане во измождение плоти, чтобы дух был спа­сен в день господа нашего Иисуса Христа».

Не сказал ли Христос Петру:

«И дам тебе ключи царства небесного; и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах» (Матф., 16, 19).

Не сказал ли он после воскресения всем ученикам своим:

«Кому простите грехи, тому простятся; на ком оставите, на том оста­нутся» (Евангелие от Иоанна, 20, 23).

Такие места из священного писания относятся к суровой церковной дисциплине в том виде, как она процветала в апо­стольской церкви и еще существует у католиков, и если апостоль­ская церковь является йашим образцом и священное писание нашим руководством, то и мы должны стараться вновь придать силу вышеупомянутому древнему постановлению, и при той ярости, с которой злой враг ныне преследует церковь господню и нападает на нее, нам, конечно, следует позаботиться о том, чтобы мы были вооружены не только внутренне, верой и надеж­дой, но и внешне, солидарностью верующих и изгнанием лже­пророков. Нельзя дать волку проникнуть в стадо без того, чтобы не изгнать его вновь оттуда. Далее, не следует также полностью отвергать безбрачия католических священников. В Евангелии от Матф. 19, 10—12 сказано:

«Говорят ему ученики его: если такова обязанность человека к жене, то лучше не жениться. Он же сказал им: не все вмещают слово сие, но кому


ШЕЛЛИНГ — ФИЛОСОФ ВО ХР1ТСТЕ


245


дано; ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для царства небесного. Кто может вместить, да вме­стит».

Затем в 1 послании кор. 7 от начала до конца говорится о преимуществах безбрачия перед браком, и я приведу оттуда лишь несколько мест.

Стихи 1, 2: «Хорошо человеку не касаться женщины; но, в избе­ жание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужал.

Стих 8: «Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как я».

Стих 27; «Остался ли без жены? не ищи жены».

Стихи 32, 33: «Неженатый заботится о господнем, как угодить госпо­ду; а женатый заботится о мирском, как угодить жене».

Стих 38 и ел.: «Посему выдающий замуж свою девицу поступает хорошо; а не выдающий поступает лучше. Жена связана законом, доко­ ле жив муж ее; если же муж ее умрет, свободна выйти, за кого хочет, только в господе. Но она блаженнее, если останется так, по моему со­вету; а думаю, и я имею духа божия»

Ведь эти изречения довольно ясны и трудно понять, как при таких предписаниях безбрачие могло пользоваться столь дурной славой у протестантов. Итак, мы видим, что католическая церковь в некоторых отношениях ближе к священному писанию, чем мы, и у нас нет никакого основания презирать ее. Наоборот, наши братья в католической церкви, верующие и богобоязнен­ные, стоят ближе к нам, чем отрекшиеся от веры и переставшие быть христианами протестанты, и пора нам начать устройство церкви Иоанна, соединившись с католиками против общих врагов, которые угрожают всему христианству. Теперь уже не время спорить о различиях отдельных вероисповеданий, — мы должны предоставить решение этого вопроса господу; после того как мы, люди, в течение трехсот лет не могли прийти к опре­деленному решению, мы должны бодрствовать и молиться и быть готовыми во всякое время,

«препоясавши чресла истиною и облекшись в броню праведности, и обувши ноги в готовность благовествовать мир; а паче всего мы должны взять щит веры, которым возможем угасить все раскаленные стрелы лука­вого и взять шлем спасения и меч духовный, который есть слово божие» (Послание к ефесянам, 6, 14—17). Ибо наступило плохое время, и «враг ходит, как рыкающий лев, ища кого поглотить» (Первое послание Петра, 5, 8) "».

И если автор может позволить себе смиренно выразить свое мнение там, где могли говорить столь многие благочестивые и просвещенные мужи, то он полагает, что церковь Иоанна и с нею последние дни — близки. Разве кто-нибудь мог следить за


246


ф. ЭНГЕЛЬС


событиями последних лет с мыслью о господе и не заметить4, что приближаются великие дела и что рука господа управляет ходом событий, совершающихся с царями и странами! Со времен ужасной французской революции совершенно новый дьявольский дух вселился в значительную часть человечества, и безбожие столь бесстыдно и надменно поднимает свою наглую голову, что приходится думать об исполнении в настоящее время пророчеств писания. Посмотрим, однако, что сказано в писании о безбожии последних времен. Господь Иисус говорит, Матф., 24, 11-14:

«И многие лжепророки восстанут и прельстят многих. И по причине умножения беззакония во многих охладеет любовь. Претерпевший же до конца спасется. И проповедано будет сие евангелие царствия по всей все­ленной, во свидетельство всем народам; и тогда прийдет конец». И стих 24:... «восстанут лжехристы и лжепророки и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить, если возможно, и избранных». И Павел гово­рит, Второе послание фессалоникийцам 2. 3 и ел.: «и откроется человек греха, сын погибели, противящийся и превозносящийся выше всего, нави­ваемого богом или святынею; ... по действию сатаны будет со всякою силою и знамениями и чудесами ложными, и со всяким неправедным обольще­нием погибающих за то, что они не приняли любви истины для своего спасения. И за сие пошлет им бог действие заблуждения, так что они будут верить лжи, да будут осуждены все, не веровавшие истине, но возлюбившие неправду». И Первое послание Тимофею, 4, 1: «Дух же ясно говорит, что в последние времена отступят некоторые от веры, внимая духам обольстителям и учениям бесовским».

Не доказывает ли это, что господь и Павел как бы воочию видели наше время, как живое? Всеобщее отступничество от царствия божия все усиливается, безбожие и богохульство с каждым днем становятся все наглее и наглев, как говорит Петр (Второе послание Петра, 3, 3):

«И знайте, что в последние дни явятся наглые ругатели, поступающие по собственным своим похотям».

Все враги бога ныне соединяются и нападают на верующих со всевозможным оружием; равнодушные, которые предаются светским удовольствиям и для которых слишком скучно было слышать о кресте, объединяются теперь, терзаемые совестью, с атеистическими мирскими мудрецами и хотят посредством их учения заглушить угрызения совести; с другой стороны, эти последние открыто отрицают все то, чего нельзя видеть глазами, бога и всякое загробное существование, и тогда само собой разумеется, что они всего выше ставят этот мир с его плотскими наслаждениями, с обжорством, пьянством и развратом. Это худшие язычники, которые ожесточились и сами довели себя до упорного отрицания евангелия и о которых господь гово-


шёллинг философ во христе 247

рит, что жителям Содома и Гоморры лучше будет в день страш­ного суда, чем им. Это уже не равнодушие и холодность к гос­ поду; нет, это открытая, явная вражда, и вместо всяких сект и партий мы имеем теперь только две: христиан и противников Христа. Но те, у кого есть глаза, для того чтобы видеть, пусть видят и не ослепляются, потому что теперь не время для сна и отговорок; когда знамения времени свидетельствуют так ясно, тогда следует обращать на них внимание и вникать в смысл пророчества, которые не напрасно даны нам. Мы видим среди нас лжепророков,

«и даны им уста, говорящие гордо и богохульно, и отверзают они уста свои для хулы на бога, чтобы хулить имя его, и жилище ого, и живущих на небе. И дано было им вести войну со святыми и» (получается почти такое впечатление) «победить их». Откр. Иоанна, 13, 5—7.

У них не осталось никакого стыда, смущения и благогове­ния, ц отвратительные насмешки какого-нибудь Вольтера яв­ ляются детской забавой по сравнению с отвратительной серьез­ностью и с обдуманным богохульством этих соблазнителей. Они странствуют по Германии и хотят украдкой всюду про­никнуть, проповедуют свои сатанинские учения на рынках и переносят дьявольское знамя из одного города в другой, увлекая за собой бедную молодежь, чтобы ввергнуть ее в глу­бочайшую бездну ада и смерти. Искушение неслыханным обра­зом усилилось, и невозможно, чтобы господь допускал это без особого намерения. Не следует ли применять и к нам изречение:

«Лицемеры! различать лице неба вы умеете, а знамений времен не мо­жете?» Матф., 16, 3.

Нет, мы должны раскрыть глаза и смотреть вокруг; время грозное и следует бодрствовать и молиться, чтобы мы не впали в искушение и чтобы господь, который придет, как тать в нощи, не застал нас спящими. Нас ждут многие бедствия и соблазны, но господь не покинет нас, потому что он сказал в Откр. Иоанна, 3,5:

«Побеждающий облечется в белые одежды; и не изглажу имени его из книги жизни и исповедаю имя его пред отцом моим и пред ангелами его». И стих 11: «Се, гряду скоро; держи, что имеешь, дабы кто не восхитил венца твоего!»

Аминь.

Написано Ф. Энгельсом в начале 1842 г. Печатается по тексту брошюры

Напечатано без указания автора Перевод с немецкого

е виде отдельной брошюры в Берлине в 1S42 г.


248 ]

СЕВЕРОГЕРМАНСКИЙ И ЮЖНОГЕРМАНСКИЙ ЛИБЕРАЛИЗМ 170

Берлин, март. Еще не так давно юг нашего отечества слыл единственной его частью, способной на решительный полити­ ческий образ мыслей; Баден, Вюртемберг и Рейнская Бавария были, казалось, теми тремя единственными алтарями, где могло 'бы возгореться пламя единственно достойного, независимого патриотизма. Север, казалось, погрузился в состояние вялого безразличия, и если не раболепия, то все же дряблой и безна­дежной расслабленности. В ней он искал отдыха от действи­тельно великого и необычного напряжения освободительных войн, в которых юг никакого участия не принимал. Казалось, север удовлетворился своим деянием и теперь претендовал на некоторый покой, так что юг уже начал глядеть на него сверху вниз, обличать его безразличие, насмехаться над его терпением. События в Ганновере ш были опять-таки в полной мере использованы югом для оправдания своего высокомерного отношения к северу. В то время как север внешне держался более спокойно, более бездеятельно, юг торжествовал, кичился своей развивавшейся парламентской жизнью, своими речами в палатах, своей оппозицией, которая должна-де служить под­держкой северу, тогда как сам юг мог обеспечить свое существо­вание и без содействия севера.

Все это переменилось. Движение на юге заглохло, зубцы колес, которые раньше так крепко сцеплялись между собой и поддерживали вращение, постепенно стерлись и потеряли нуж­ное сцепление, уста замолкают одни за другими, и молодое поколение не имеет охоты идти по стопам своих предшествен­ников. Напротив, север, хотя внешние обстоятельства ему далеко не столь благоприятствуют, как югу, хотя трибуна


сёверогерманский и южно германский либерализм 249

там, где она не совсем отсутствует, никогда не могла получить такого значения, как в Южной Германии, — север, тем не менее, за последние несколько лет обнаружил такой запас настоящей политической зрелости, стойкой, живой энергии, таланта и публицистической деятельности, каких юг не обнаруживал даже в лучшую пору своего расцвета. К тому же северогерман­ский либерализм обладает, бесспорно, более высокой степенью развития и разносторонности, более прочной как исторической, так и национальной основой, чем того могло когда-либо достичь свободомыслие юга. В этом отношении север далеко опередил юг. Отчего же это произошло? История обоих течений разре­шает вопрос самым убедительным образом.

Когда с 1830 г. во всей Европе стала пробуждаться полити­ческая мысль, когда государственные интересы стали выдви­гаться на первый план, из событий и волнений этого года, в результате их столкновений с вновь оживающими мечтами тевтономанов, развился новый продукт — южногерманский ли­берализм. Порожденный непосредственной практикой, южно­германский либерализм остался ей верен и в области своей теории примкнул к ней. Но практика, на основе которой он построил себе теорию, состояла, как известно, из многих на­слоений французской, германской, английской, испанской прак­тики и т. д. Отсюда получилось, что и теория, подлинное содер­ жание этого направления, целиком вылилась в нечто всеобщее, неопределенное, туманное, что она не была ни германской, ни французской, ни национальной и никак не космополитиче­ ской, но именно абстрактной и половинчатой. Ставили себе об­щую цель, законную свободу, но для достижения имелись обычно два прямо противоположных средства. Так, для Герма­ нии хотели конституционных гарантий и, чтобы добиться этого, предлагали сегодня большую независимость князей от Союзного сейма 17, завтра большую зависимость, но рядом с Союзным сей­мом — народную палату, — два средства, из которых при суще­ствующих условиях одно было так же непрактично, как другое. Сегодня для достижения великой цели желали большего единства Германии, завтра — большей независимости мелких князей от Пруссии и Австрии. Таким образом, при полном единодушии относительно цели и при постоянных разногла­ сиях относительно средств правительство вскоре одержало верх над значительно более могущественной партией, которая слиш­ком поздно убедилась в своем неразумии. К тому же, сила ее коренилась в мгновенной вспышке, в отраженном действии чисто внешнего события, июльской революции, и когда послед­няя утихла, то должна была захиреть и партия.


250


Ф. ЭНГЕЛЬС


В это время в Северной Германии все было гораздо спокойнее и на вид более бездеятельно. Лишь один человек излучал тогда весь жар своей жизненной силы в живом пламени, и он имел больше значения, чем все южногерманцы, взятые вместе, — я имею в виду Берне. В Берне, который со всей энергией своего характера поднялся над их половинчатостью, эта односторон­ ность в результате внутренней борьбы полностью сама себя преодолела. Теория у него пробилась на свет из практики и рас­крылась как прекраснейший ее цветок. Так он решительно стал на точку зрения северогерманского либерализма и явился его предтечей и пророком.

Это направление, господство которого в Германии сейчас неоспоримо, уже приобрело в своей основе более полное содер­ жание и обеспечило себе более продолжительное существова­ние. Оно заранее связало свою судьбу не с единичным фактом, но со всей мировой историей, и в особенности с германской. Источником его возникновения был не Париж, оно зародилось в сердце Германии; это была новейшая германская философия. Отсюда и происходит то, что северогерманский либерал отли­чается решительной последовательностью, определенностью в своих требованиях и точным согласованием средств и цели, к чему до сих пор южногерманский либерал тщетно стремился. Отсюда и происходит то, что его образ мыслей является необ­ходимым продуктом национальных стремлений и потому сам является национальным, что он хочет видеть Германию зани­ мающей одинаково достойное положение как внутри, так и вовне, и не может впасть в комическую дилемму, следует ли быть сна­чала либералом, а потом немцем, или сначала немцем, а потом либералом. Поэтому он и сознает себя одинаково обезопасенным от односторонностей той или другой партии и свободен от хитро­умных тонкостей и софистики, к которым эти партии были при­ ведены своими собственными внутренними противоречиями. Поэтому он может начать такую решительную, такую жи­вую, такую успешную борьбу против всей и всяческой реакции, какая никогда не будет по силам южногерманскому либерализму, и потому за ним в конце концов обеспечена победа.

Однако не следует считать южногерманский либерализм потерянным передовым постом, неудавшимся экспериментом; мы с его помощью добились результатов, которыми, поистине, нельзя пренебречь. Прежде всего, именно он заложил осно­вание германской оппозиции и, таким образом, сделал воз­можным появление в Германии политического образа мыс­лей и пробудил парламентскую жизнь, он не дал захиреть и


СЕВЕРОГЕРМАНСКИЙ И ЮЖНОГЕРМАНСКИЙ ЛИБЕРАЛИЗМ 251

погибнуть семени, таившемуся в германских конституциях, и извлек из июльской революции ту пользу, которую можно было из нее извлечь для Германии. Он шел от практики к теории и этим путем не пробился к цели; так начнем же с дру­гого конца и попытаемся, отправляясь от теории, проникнуть в практику, — и, как хотите, я готов побиться об заклад, что мы таким образом, в конце концов, двинемся вперед.

Написано Ф. Энгельсом в марте 1842 г. Печатается по тексту газеты

Напечатано без подписи Перевод с немецкого

в «Rheinische Zeitung» M 102, 12 апреля 1842 г.


252 ]

ДНЕВНИК ВОЛЬНОСЛУШАТЕЛЯ I

В таком городе, как Берлин, чужестранец совершил бы истинное преступление по отношению к самому себе и хорошему вкусу, если бы не познакомился со всеми достопримечательно­ стями города. И тем не менее слишком часто случается, что самое значительное в Берлине, именно то, чем прусская столица так сильно отличается от всех других, остается незамеченным чуже­странцами; я имею в виду университет. Не внушительный фасад на площади Оперы, не анатомический и минералогический музей имею я в виду, а эти многочисленные аудитории с остроумными и педантичными профессорами, с молодыми и старыми, весе­ лыми и серьезными студентами, новичками и старожилами — аудитории, где раздавались и сейчас еще ежедневно раздаются слова, находящие отзвук далеко за пределами Пруссии и даже за пределами стран немецкого языка. Слава Берлинского уни­верситета в том и заключается, что ни один из университетов не стал, в такой степени как он, участником современного идей­ного движения и не превратил себя в такой мере в арену духов­ной борьбы. Сколько других университетов — Бонн, Йена, Гиссен, Грейфсвальд, даже Лейпциг, Бреславль и Гейдель-берг — уклонились от этой борьбы и погрузились в ту ученую апатию, которая издавна была злым роком германской науки! Напротив, Берлин насчитывает среди своих университетских преподавателей представителей всех направлений и этим со­здает живую полемику, которая доставляет учащемуся возмож­ность легкого, ясного сопоставления тенденций современности. При таких условиях у меня явилось желание использовать став­шее ныне общедоступным право посещать лекции в качестве


ДНЕВНИК ВОЛЬНОСЛУШАТЕЛЯ


253


вольнослушателя, и, таким образом, однажды утром, как раз в начале летнего семестра, я вошел в университет. Несколько профессоров начали уже читать, большинство приступало как раз сегодня. Самым интересным, что мне представилось, было открытие курса лекций Мархейнеке о введении гегелевской философии в теологию. Вообще говоря, первые лекции здешних гегельянцев в этом семестре представляли совершенно особый интерес, так как некоторые уже заранее давали основание рас­считывать на прямую полемику против шеллинговской филосо­фии откровения, а от других ожидалось, что они не преминут встать на защиту чести потревоженной тени Гегеля. Курс лек­ций Мархейнеке был слишком явно направлен против Шеллин­ га, чтобы не привлечь к себе особенного внимания. Аудитория была полна еще задолго до его прибытия: молодые люди и ста­рики, студенты, офицеры и бог весть кто еще сидели и стояли в битком набитой аудитории. Наконец, он входит; говор и жуж­жание моментально затихают, шляпы как по команде слетают с голов. Плотная, крепкая фигура, серьезный решительный облик мыслителя, высокое чело, обрамленное волосами, по­седевшими в тяжелой работе мысли; в манере изложения — благородная сдержанность, ничего от ученого, уткнувшего нос в тетрадку, по которой он читает, ничего от искусственно-теат­ральной жестикуляции; юношески прямая осанка, взор, внима­тельно устремленный на аудиторию; само изложение спокойное, полное достоинства, медленное, но неизменно плавное, безыскус­ственное, но неисчерпаемое по богатству глубоких мыслей, которые спешат одна за другой и каждая последующая еще более метко попадает в цель, чем предыдущая. Мархейнеке на ка­федре импонирует своей уверенностью, непоколебимой твер­достью и достоинством, но в то же время и свободомыслием, которым дышит все его существо. Но сегодня он вступил на кафедру в совершенно особенном настроении, импонировал своим слушателям гораздо сильнее, чем обычно. Если он в те­ чение целого семестра терпеливо выносил недостойные отзывы Шеллинга о мертвом Гегеле и о его философии, если он до конца спокойно выслушал лекции Шеллинга, — а это, право, не пустяк для такого человека, как Мархейнеке, — то теперь, наконец, наступил момент, когда он мог отразить нападение, когда он мог выступить против гордых слов с гордыми мыслями. Он начал с общих замечаний, в которых мастерски охарактери­зовал современное отношение философии к теологии, упомянул с признательностью о Шлейермахере, об учениках его он сказал, что они были приведены к философии пробуждающим мысль мышлением Шлейермахера, а те, кто пошел другим путем, пусть


254


Ф. ЭНГЕЛЬС


сами на себя пеняют. Постепенно он перешел к философии Гегеля, и вскоре стало ясно, что слова его имеют отношение к Шеллингу.

«Гегель, — сказал он, — прежде всего хотел, чтобы в философии люди поднялись над собственным тщеславием и не воображали, что мыслят что-либо особенное, на чем мысль могла бы окончательно остановиться; п прежде всего он не принадлежал к числу людей, которые выступают с большими обещаниями и громкими фразами, он спокойно предоставлял философскому делу говорить за себя. Никогда не был он в философии miles gloriosus *, который много о самом себе шумит... Ныне, правда, никто не считает себя настолько незнающим и ограниченным, чтобы не быть в состоянии оспаривать Гегеля и его философию, и кто имел бы в кар­мане основательное ее опровержение, составил бы наверняка свое счастье; ибо насколько можно было бы завоевать доверие таким опровержением, видно на примере тех, кто лишь обещает опровергнуть ее, но затем не вы­полняет своих обещаний».

При этих последних словах одобрение аудитории, и до сих пор уже время от времени прорывавшееся наружу, вылилось в бурную овацию, — явление новое на теологической лекции, очень поразившее преподавателя. И в своей свежей непосред­ ственности оно наводило на любопытные сопоставления с жид­кими одобрительными возгласами, организованными с большим трудом, по заказу, в конце лекций, послуживших для Мар- хейнеке предметом полемики. Движением руки он успокоил приветственные крики и продолжал:

 

«Однако этого желанного опровержения еще нет, и оно не придет до тех пор, пока вместо спокойного научного исследования против Ге­геля будет пускаться в ход раздражение, недоброжелательство, зависть, вообще страсть, — до тех пор, пока будут полагать, что для низложения философской мысли с ее трона достаточно гностики и фантастики. Первое условие такого опровержения заключается, конечно, в том, чтобы пра­ вильно понимать противника, и тут-т«, пожалуй, некоторые враги Гегеля подобились карлику, который пошел в бой против великана, или еще олее известному рыцарю, сражавшемуся с ветряными мельницами».

Вот главное содержание первой лекции Мархейнеке, по­ скольку оно могло, бы интересовать широкую публику. Мархей­неке опять показал, что он всегда мужественно и неутомимо стоит на боевом посту, когда дело идет о том, чтобы защитить свободу науки. Благодаря его характеру и проницательности ему гораздо более пристал титул преемника Гегеля, чем Габле-ру, которого обычно им наделяют. Тот широкий, свободный ввгляд, которым Гегель обозревал всю область мышления и пости­гал явления жизни, достался в удел и Мархейнеке. Кто осудит его за то, что он не хочет долголетние свои убеждения, свои с тру-

♦ — хвастливым воякой. Рев,


ДЙЕбНЙК ВОЛЬНОСЛУШАТЕЛЯ


255


дом завоеванные приобретения отдать в жертву прогрессу, ко­торый вошел в жизнь всего каких-нибудь пять лет? Мархейнеке достаточно долго шел в ногу со временем, чтобы иметь право на подведение научных итогов. Большим его достоинством яв­ляется то, что он стоит на уровне самых крайних выводов фило­софии и отстаивает их как свое кровное дело. Так поступал он с момента появления «Гегелингов» Лео 48 и вплоть до отставки Бруно Бауэра 17г.

Между прочим по окончании чтения этих лекций Мархей­неке отдаст их в печать 173.

II

В просторной аудитории сидело в разных местах несколько студентов в ожидании преподавателя. Объявление на двери гласило, что профессор фон Хеннинг будет читать публичный доклад о прусской финансовой системе. Предмет, поставленный в порядок дня Бюловым-Куммеровым 174, равно как и имя преподавателя, одного из старших учеников Гегеля, привлекли мое внимание, и меня удивило, что это, по-видимому, не встре­тило большого интереса. Вошел Хеннинг, стройный мужчина, «во цвете лет», с редкими светлыми волосами, и начал излагать свой предмет в быстро льющейся, быть может, несколько слиш­ком обстоятельной речи.

«Пруссия, — сказал он, — выделяется из ряда всех государств тем, что ее финансовая система построена целиком на основе новейшей поли­тико-экономической науки, что до сих пор только она одна имела смелость провести на практике теоретические выводы Адама Смита и его последова­телей. Англия, например, — а ведь в ней-то и возникли эти новейшие тео­ рии — по уши погрязает еще в старой монопольной и запретительной системе, Франция, пожалуй, еще больше, и ни Хаскиссон в Англии, ни Дюшатель во Франции не могли своими более разумными взглядами пре­ одолеть частных интересов, не говоря уже совсем об Австрии и России, между тем как Пруссия решительно признала принцип свободной торговли и свободы промышленности и отменила все монополии и запретительные пошлины. Таким образом, эта сторона нашей системы ставит нас высоко над государствами, которые в другом отношении, в развитии политиче­ ской свободы, далеко нас опередили. И если наше правительство добилось в финансовой области таких исключительных результатов, то, с другой. стороны, следует также признать, что оно нашло для такого рода реформы исключительно благоприятные условия. Удар, нанесенный в 1806 г., расчистил место для возведения нового здания; правительству не связы­вал рук представительный строй, при котором могли бы приобрести влия­ние отдельные интересы. К сожалению, все еще не перевелись упрямые старики, которые по своей ограниченности и угрюмости придираются к новому и ставят ему в упрек, что оно якобы неисторично, насильственно сконструировано из абстрактной теории, непрактично; будто с 1806 г. история остановилась и будто недостатком практики является ее согласие


256


Ф. ЭНГЕЛЬС


с теорией, с наукой; будто сущностью истории является застой, вращение в круге, а не прогресс, будто вообще существует практика, свободная от всякой теории!»

Да будет мне позволено ближе рассмотреть эти последние пункты, к которым, без сомнения, присоединится общественное мнение в Германии и особенно в Пруссии. Давно уже пора ре­ шительно выступить против вечных разглагольствований из­ вестной партии об «историческом, органическом, естественном развитии», «естественном государстве» и т. д. и разоблачить перед народом эти блестящие формулы. Если существуют го­сударства, которым действительно приходится считаться со своим прошлым и довольствоваться более медленным прогрес­сом, то к Пруссии это неприложимо- Как бы быстро, стреми­ тельно ни развивалась Пруссия, этого все равно недостаточно. Наше прошлое погребено под развалинами до-йенской Прус­сии 135, смыто потоком наполеоновского вторжения. Что ско­вывает нас? Нам не приходится больше влачить на ногах те средневековые колодки, какие мешают двигаться стольким го­ сударствам; грязь прошлых столетий не липнет больше к нашим ногам- Как же можно в таком случае говорить здесь об истори­ческом развитии, не имея в виду возвращения к ancien régime* — к реакции, наипозорнейшей из всех когда-либо существовавших, которая самым трусливым образом отрицала бы славнейшие годы прусской истории, которая сознательно или бессознательно была бы изменой отечеству, ибо вызвала бы необходимость новой катастрофы, подобной катастрофе 1806 года. Нет, ясно, как день, что благо Пруссии — только в теории, науке, духовном развитии. Или, подходя к вопросу с другой стороны, Пруссия — не «естественное» государство, а созданное политикой, целе­устремленной деятельностью, духом. В последнее время во Франции пытались изобразить эту особенность как величайшую слабость нашего государства; между тем, если только правильно использовать эту особенность, она представляет главную нашу силу. Как самосознающий себя дух возвышается над бессозна­тельной природой, так и Пруссия при желании может поставить себя высоко над «естественными» государствами. Именно по­тому, что в Пруссии так велики различия между провинциями, ее строй, чтобы не причинить никому ущерба, обязан исходить только из мысли; тогда постепенное слияние различных про­винций произойдет само собой, причем своеобразные особен­ности растворятся в единстве высшего свободного государ­ственного сознания; между тем как в противоположном случае

* — старому порядку. PtO,


дйевнвК воЛьнослупшгеяй 257


было бы мало двух столетий, чтобы создать внутреннее законо­дательное и национальное единство Пруссии, и первый же со­ крушительный удар повлек бы за собой такие последствия для внутренней спайки нашего государства, за которые ни один человек не мог бы взять на себя ответственности. Другим госу­дарствам путь, по которому они должны шествовать, предука­зан уже их определенным национальным характером; мы сво­ бодны от такого принуждения; мы можем сделать с собой, что хотим; Пруссия может, оставив в стороне всякие другие сооб­ражения, следовать только внушениям разума, может, как ни­какое другое государство, учиться на опыте своих соседей, может, а в этом никто ей не подражает, стать образцовым госу­дарством для Европы, быть на высоте своего времени, воплощать в своих установлениях законченное государственное сознание своего века.

Это — наше призвание, для этого Пруссия создана. Неужели мы растратим эту будущность из-за пары пустых фраз отжив­шего направления? Неужели мы не должны прислушиваться к самой истории, указывающей нам призвание воплотить в жизнь цвет всей теории? Опора Пруссии, повторяю еще раз, заключается не в развалинах прошлых столетий, а в вечно юном духе, который в науке обретает сознание и в государстве сам создает свою свободу. И если б мы отступились от духа и его свободы, то отказались бы от самих себя, предали бы самое свя­тое свое благо, умертвили бы нашу собственную жизненную силу и были бы не достойны впредь стоять в ряду европейских государств. Тогда история обратилась бы против нас со страш­ным смертным приговором: «Ты взвешен на весах и найден очень легким» *.

Печатается по тексту газеты Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом между 2 и 24 мая 1842 г.

Напечатано в * Rheinische Zeltung» MM 130 и 144; 10 и 24 мая 1842 е.

Подпись: Ф. О.

• Библия. Ветхий вавет Книга пророка Даниила, глава 5, стих 27. Ред.


258 ]

РЕЙНСКИЕ ПРАЗДНЕСТВА «»

Берлин, 6 мая

Бывают времена в году, когда уроженца Рейна, который слоняется на чужбине, охватывает тоска, совсем особенная, по его прекрасной родине. Эта тоска особенно обостряется вес­ною, во время троицы, время рейнского музыкального празд­нества; это совершенно фатальное чувство. Теперь, — это известно, увы, слишком хорошо, — на Рейне все начинает зеле­неть; прозрачные речные волны кружатся под весенним ве­терком, природа надевает праздничные одежды, и теперь до­машние снаряжаются в поездку на хоровой праздник, завтра они выступают в путь-дорогу, а тебя-то там нет.

О, рейнский музыкальный праздник — чудесный праздник! Переполняя украшенные зеленью пароходы, с развевающимися флагами, с звуком рогов и песнями, в длинных железнодорож­ных поездах и почтовых каретах, размахивая шляпами и плат­ками, притекают со всех сторон гости, веселые мужчины, млад и стар, прекрасные звонкоголосые женщины, все празднично настроенные люди с смеющимися воскресными лицами. Какая радость! Все заботы, все дела забыты; не видать ни одного хмурого лица в густой толпе прибывающих. Возобновляются старые знакомства, завязываются новые, в воздухе стоит не­умолчный смех и гомон молодежи, и даже старики, которых милые дочки насильно заставили принять участие в празднике, несмотря на ревматизм, подагру, простуду и ипохондрию, зара­ жаются общим весельем и должны быть веселы, раз присоеди­нились к торжеству. Все готовятся к празднованию троицы, и торжество в честь всеобщей эманации святого духа нельзя праздновать достойнее, чем отдаваясь божественному духу ра-


РЕЙНСКИЕ ПРАЗДНЕСТВА


259


дости и наслаждения жизнью, сокровеннейшее ядро которого составляет именно наслаждение искусством- И из всех искусств именно музыка больше всего подходит к тому, чтобы образовать центральный пункт такого дружеского провинциального соб­рания, где вся интеллигенция округа сходится для взаимного освежения житейской бодрости и юношеского веселья. Если у древних народную массу притягивали комическое представле­ние, турнир поэтов-трагиков на панафинеях 176 и вакхических празднествах, то у нас, при наших климатических условиях и со­циальных отношениях, все это может заменить лишь музыка. Ибо подобно тому, как музыка, оставаясь на бумаге и не доходя до слуха, не может нам доставить наслаждения, так и трагедия была для древних мертвою и чуждой, пока не говорила с фимелы и орхестры живыми устами актеров. Ныне каждый город имеет свой театр, где играют каждый вечер, между тем как для элли­нов сцена оживала только по большим праздникам; ныне печать распространяет каждую новую драму по всей Германии, между тем как у древних написанная трагедия лишь немногим достава­ лась для прочтения. Поэтому драма не может больше составить центральный пункт для больших собраний; такую службу должно сыграть другое искусство, и это может только музыка, ибо лишь она одна допускает сотрудничество большой массы людей и этим даже значительно выигрывает в силе выражения; в ней одной наслаждение совпадает с живым исполнением, и круг действия по размеру соответствует античной драме. И воистину немец может праздновать и лелеять музыку, в которой он яв­ляется царем всех народов, ибо если лишь ему удалось извлечь из сокровенной глубины на свет и выразить в звуках высшее и священнейшее, интимнейшую тайну человеческого настроения, то и ему одному дано ощущать во всей полноте силу музыки, разуметь до конца язык инструментов и пения.

Но музыка тут не главное. А что же? Именно музыкаль­ ное торжество. Как мало центр без окружности составляет круг, так же мало представляет здесь музыка без радостной, дружной жизни, образующей окружность вокруг этого музыкального центра. Уроженец Рейна по своей натуре настоящий сангвиник; его кровь так легко переливается по жилам, как свежее бро­ дящее вино, и глаза его всегда быстро и весело смотрят на ок­ружающий мир. Он среди немцев счастливчик, которому мир всегда представляется прекраснее и жизнь радостнее, чем остальным; смеясь и болтая, он сидит среди виноградной листвы, давно забыв за кубком все свои заботы, тогда как другие часами еще обсуждают, пойти ли им и заняться тем же, и те­ряют из-за этого лучшее время. Несомненно, ни один рейнский


260


Ф. ЭНГЕЛЬС


житель не пропускал когда-либо представлявшегося ему случая к житейскому наслаждению, иначе его приняли бы за величай­шего дуралея. Этот веселый нрав сохраняет ему еще надолго молодость, в то время как северный германец уже давно перешел в филистерскую полосу степенности и прозы. Житель Рейна всю свою жизнь забавляется веселыми, резвыми шалостями, юно­шескими шутками или, как говорят мудрые, солидные люди, сумасбродными глупостями и безрассудствами; самыми весе­лыми и привольными университетами были испокон века Бонн и Гейдельберг. И даже старый филистер, в труде и заботах за­кисший в сухой повседневности, если он утром и высек своих юнцов за их шалости, все же вечером за кружкой пива занятно рассказывает им старые забавные истории, в которых сам уча­ствовал в дни своей юности.

При таком всегда веселом характере рейнцев, при такой открытой, простодушной безмятежности нет ничего удивитель­ного, что на музыкальном празднестве почти все хотят больше, чем слушать или дать себя послушать. Здесь сплошное веселье, пестрая непринужденная жизнь, свежесть наслаждения, каких в другом месте пришлось бы долго искать! Всюду радостные, благо­желательные лица, дружелюбие и сердечность ко всем участникам всеобщей радости- Как несколько часов, протекают эти три дня торжества под пенье, шутки и вино. И на утро четвертого дня, когда вся радость исчерпана и настает время прощаться, опять уже радуются в надежде на следующий год, условливаются на этот счет, и каждый, все еще радостно настроенный и вновь оживший, идет своим путем и к своей повседневной работе.

Написано Ф. Энгельсом в мая 1842 «. Печатается по тексту газеты

Напечатано без подписи , Перевод с немецкого

в »Rheinische Zeitung» M 134, И мая 184$ г.


[ 261

КОММЕНТАРИИ И ЗАМЕТКИ К СОВРЕМЕННЫМ ТЕКСТАМ

ЧЕТЫРЕ ПУБЛИЧНЫЕ ЛЕКЦИИ,

ПРОЧИТАННЫЕ В КЕНИГСБЕРГЕ

ЛЮДВИГОМ ВАЛЕСРОДЕ.

КЕНИГСБЕРГ, Г. Л. ФОЙГТ, Ш2 "'

За последние несколько лет Кенигсберг п Пруссии занял, на радость всей Германии, весьма выдающееся положение. Ото­рванный формально Союзным актом от Германии, немецкий эле­ мент собрался там с силами и предъявляет требование, чтобы его признали немецким и считались с ним, как с представителем Германии, выступающим против варварства славянского Восто­ка. И действительно, восточные пруссаки не могли противопо­ ставить славянству германскую образованность и национальность лучше, чем это они сделали. Духовная жизнь, политиче­ская мысль достигли там такой энергии в своих проявлениях, такой высоты и свободы взглядов, как ни в каком другом городе. Розенкранц успешно представляет там германскую философию со свойственной ему разносторонностью и живостью ума, и если он не обладает мужеством, чтобы непреклонно делать все выте­кающие из нее выводы, то все же его тонкий такт и непредубеж­денность во йзглядах ставят его очень высоко, не говоря уже о знаниях и таланте. Я.хман и другие обсуждают вопросы дня в духе свободомыслия, и теперь в указанной выше книжке перед нами лежит новое доказательство того, какой высокой степенью образованности обладает местная публика.

В этих четырех юмористических лекциях, прочитанных перед большой аудиторией, талантливый автор объединил материал, взятый непосредственно из живой современной действитель­ности. В самом деле, здесь проявлена такая способность к жан­ровым картинкам, такая легкость, изящество и яркость изоб­ражения, такое искрящееся остроумие, что автору нельзя отказать в большом даровании юмориста. Он обладает верным


m


Ф. э н г Е л ь Ô


взглядом, сразу улавливающим в событиях дня подходящую уязвимую сторону, и умеет так тонко преподнести свои бесчисленные ассоциации и намеки, что вызывает улыбку даже у своей жертвы; к тому же один сюжет сменяется другим, и, в конце концов, никто, собственно, не может уже сердиться на насмешника, так как всем понемногу досталось. Первая лекция, «Маски жизни», повествует нам о Мюнхене, Берлине, немецком Михеле, пустоте родовой аристократии, духовном разброде и галерее германских знаменитостей. Из нее я приведу следующее место:

«Недалеко от нас за столом сидит молодой человек и погашает вино из тяжеловесного серебряного бокала. Однажды он разрушил одпой-един- ствснной песней двадцать французских батарей, направленных против свободных наяд зеленого вольного Рейна, а своими четырехстопными ямба­ ми обратил в неудержимое бегство вплоть до Тионвиля несколько кавале­рийских полков французского авангарда, дошедших было до Андернаха. За этот отважный подвиг он был награжден серебряным бокалом и грам­матической конструкцией, которая была еще смелее, чем его песня, и так чудовищно громоздка, что у всех германских учителей гимназии поблед­ нели лица, а третьеклассники повскакали со своих парт и в восторге закричали: «Наконец-то наступили для нас каникулы!»» "8

Вслед за тем говорится:

«Перед нами предстала маска цензора. Если бы она обнаружила на наших пальцах чернильное пятно, не прошедшее цензуру, мы бы погибли. Цензор выглядит как любой другой человек, но его профессия выше чело­веческой. Он направляет ум и мысли, держит в руках весы, которыми должна управлять только вечная справедливость. В области литературы он призван приводить в исполнение фараонов закон, согласно которому все новорожденные литературные младенцы мужского пола должны быть умерщвлены или, по крайней мере, абеляризированы *. Цензура Древнего Рима представляла собой весьма строгое судилище нравственности над гражданами республики; ее действие прекратилось, когда она, как говорит Цицерон, была не в состоянии сделать больше, чем вызвать краску стыда у человека. Наша цензура перестанет действовать лишь тогда, когда вся нация, как один человек, сможет покраснеть за нее!»

Вторая лекция, «Наш золотой век», повествует в той же легкой форме о денежной аристократии, третья, «Литературный турнир Дон-Кихотов», ополчается с копьем наперевес на все­ возможные нелепости нашего времени и прежде всего на немец­кий политический стиль.

«Немецкий язык, — говорится в этой лекции, — родился как язык свободный и республиканский; он возносится до высочайших отрогов Альп и глетчеров стихотворного искусства и мышления, чтобы подобно

* — т. е. оскоплены. Намек на биографию средневекового философа Абе­ляра, Ред.


КОММЕНТАРИИ И ЗАМЕТКИ К СОВРЕМЕННЫМ ТЕКСТАМ 263

орлу воспарить к солнцу. Но он так же, как швейцарцы, отдает себя на службу деспотизма в качестве его лейб-гвардии. То, что ганноверский ко­роль * сказал своему народу на самом плохом немецком языке, он не мог бы выразить на самом изысканном английском языке. Короче говоря, наш язык, как моррисоновы пилюли, для всего хорош и употребителен и ему не хватает лишь немногого, но крайне необходимого, — политического стиля! Правда, в минуты наибольшей опасности, когда Кёльнский собор глядится в воды Рейна, а ои имеет обыкновение это делать лишь в критиче­ские моменты, немецкий язык с высочайшего разрешения правительства приобретает некий политический размах, и тогда каждое картофельное поле именуется «районом», все честные провинциалы становятся «мужами», а каждая белошвейка внезапно превращается в немецкую «деву». Но это лишь политический стиль оборонительного характера, который обыкно­венно выступает на сцену одновременно с ландштурмом. Наш язык еще не стал языком наступления. Когда немец желает предъявить требование на своп самые элементарные политические права, которые так же доку­ментально и по всем правилам закона закреплены за ним на гербовой бу­маге, как и его жена по брачному контракту, тогда он сопровождает его таким количеством оговорок, излагает его таким витиеватым канцелярским слогом, снабжает его бесконечными выражениями глубочайшего почте­ния, почитания, неувядающей любви и преданности, что это требование скорее можно принять за церемонное любовное письмо портного-под­мастерья, чем за справедливое требование. У немца не хватает мужества претендовать на права, и поэтому он тысячу раз извиняется за то, что ос­мелился подумать, предположить, высказать свое мнение или возыметь надежду до конца отстоять у властей еще одно политическое требование. Не напоминает ли вам, например, большая часть таких прошений о сво­боде печати полностью облаченного в театральные одежды маркиза Позу, припадающего к стопам короля Филиппа со словами: «Государь, даруйте свободу мысли!»** И следует ли после этого еще удивляться, если подоб­ные прошения были отвергнуты королем Филиппом со словами: «Мечтатель странный!» *** и положены под сукно. Те немногие из немцев, которые как адвокаты своего отечества осмелились изложить сжатым и вырази­тельным языком, как это и подобает мужам, его политические права, пали жертвами государственной инквизиции единственно благодаря трусости нашего политического стиля. Ибо там, где трусость является нормой, там мужество равносильно преступлению! Политическому писателю на­шего времени грозило бы колесование лишь за простую погрешность в стиле, лишь за то, что он высказывает голую правду, не облекая свои слова и мысли в предписанную церемониймейстером форму, и все это — во имя права. В то время когда нужно воспользоваться политическими правами, немецкий стиль становится трусливым, как евнух, а также не­уклюже льстивым в отношении сильных мира сего. Стоит какому-либо князю заявить: «Я буду отстаивать право и справедливость!» — в газетах сейчас же появляется целый рой фраз, которые, подобно диким пчелам, устремляющимся на капельки меда, в упоенье жужжат о том, что на пу­стынном политическом поле обнаружен драгоценный клад. Что может быть оскорбительнее для князя, если лишь о высказанном им желании выполнить первейший долг правителя, без чего он уподобился бы Нерону или Бузирису, уже все газеты трубят, как об особой, неслыханной кня­жеской добродетели? И это происходит в правительственных газетах на

* — Эрнст-Август. Ред. ** Шиллер. «Дон Карлос, инфант испанский». Действие третье, явление 10. Ред. ♦*• Там же. Ред.


264


Ф. ЭНГЕЛЬС


глазах у цензоров, под покровительством Союзного сейма! А не следует ли к какому-либо подобному неловкому восхвалителю применить во всей его строгости параграф 92 Уголовного права?» 180

Четвертая лекция преподносит «Вариации на любимые со­временные и национальные мотивы». Среди них находится «Орденский капитул», который начинается следующим обра­зом:

«Князья — пастыри народов, как уже сказал Гомер, а отсюда сле­дует, что народы — это княжеские овцы. Пастыри очень любят своих овец и водят их на пестрой шелковой привязи, чтобы они не затерялись, а овцы любуются этой изящной, отливающей всеми цветами радуги при­вязью и не замечают, что это украшение в то же время является для них цепью, и именно потому, что они овцы» и т. д. ш

Этими четырьмя лекциями Валесроде доказал свою способ­ность быть юмористом. Но этого мало. Такие вещи, исполняя лишь роль отдельных лекций, имеют право быть оторванными, разъединенными, лишенными единства; однако истый юморист подчеркнул бы еще больше, чем это сделал Валесроде, общий фон позитивного широкого миросозерцания, в котором в конце концов растворяются к общему удовольствию всякого рода насмешки и отрицание. В этом отношении Валесроде изданием вышеуказанной книжки вменил себе в обязанность как можно скорее оправдать вызванные им надежды и доказать, что он может сосредоточиваться и перерабатывать свои воззрения в одно целое, а не только разбрасывать их, как здесь. И это тем более необходимо, что он обнаруживает близкое родство с авто­рами блаженной памяти «Молодой Германии» б своим происхож­дением от Берне, своими воззрениями и стилем; почти все принадлежавшие к этой категории авторы, однако, не оправда­ли возложенных на них надежд и погрязли в расслабленности, явившейся следствием бесплодных стремлений к внутреннему единству. Неспособность создать что-либо цельное была подвод­ной скалой, о которую они разбились, так как сами не были цельными людьми. Но у Валесроде можно местами разглядеть более высокую, более совершенную точку зрения, что дает право предъявить к нему требование — привести свои отдельные суждения в равновесие как между собой, так и с уровнем фило­софии данной эпохи.

Впрочем, мы желаем ему успеха у публики, которая сумела оценить такие лекции, и у цензора, который не помешал их опубликованию. Мы надеемся, что такое поведение цензуры, как в данном случае, преодолеет в ней, по крайней мере для Пруссии, все другие неустойчивые принципы и приобретет


КОММЕНТАРИИ И ЗАМЕТКИ К СОВРЕМЕННЫМ ТЕКСТАМ 285

широкое распространение; что цензура будет повсюду прово­диться такими людьми, как в Кенигсберге, где цензоры, как говорит наш автор,

«с мученическим самопожертвованием приняли на себя самую не­навистную из всех должностей, чтобы не предоставить ее тем, кто с радо­стью взял бы ее на себя» 18а.

Написано Ф. Энгельсом Печатается по тексту газеты

в конце апреля начале мая 1842 г. _

Перевод с немецкого Напечатано в «Rlieinische Zettung» M 145; 2S мая 1842 г.

Подпись: Ф. О.


266 J

[ПОЛЕМИКА ПРОТИВ ЛЕО]

Из Газенгейде, май. То, чего не могла, согласно просвещен­ному мнению «Literarische Zeitung», осилить гегелевская фило­софия, а именно построить на основе своих принципов систему естественных наук, берется теперь разрешить со своей точки зрения и с великолепным успехом «Evangelische Kirchen-Zeitung». Помещенная в последнем номере этой газеты за подписью Г. Л. (Лео) статья по поводу одного сочинения проф. Лёйпольдта из Эрлангена ш развивает программу полнейшей революции в медицине, все последствия которой в настоящее время невозможно даже предвидеть. Как всегда, Лео и здесь начинает с гегелингов *8, хотя прямо и не называет их; он го­ворит о пантеистическом, языческом направлении, которое овладело новейшим естествознанием, о «философском ощупы­вании природы и увлечении утонченными системами», бичует анатомическую точку зрения, которая позволяет лечить лишь отдельного больного, а не сразу целые поколения и народы, и наконец, приходит к выводу,

«что болезнь есть наказание за грехи, что поколения, связанные род­ством, совокупно страдают за свои грехи не только в физическом отно­ шении, но даже и в духовном, если только ниспосланная милостью божьей вера не разорвет цепей этой кары. Раскаяние не освобождает отдельную личность от физической кары за совершенные ею грехи; так, например, оно не возвращает человеку носа, если он поплатился таковым за свое греховное распутство; точно так же в силу чисто естественных причин еще и теперь у внуков бывает оскомина на зубах оттого, что дедыих лакомились незрелым виноградом, а духовная кара не прекращает своего действия до тех пор, DOKa на помощь не приходит твердая вера. Как часто бывает, что человек, проведший всю свою жизнь в роскоши и грехах и при этом как будто счастливо окончивший жизнь, оставляет сыну и внуку зародыши


ПОЛЕМИКА ПРОТИВ ЛЕО


267


разрушающих нервы болезней, которые бурно развиваются у них до тех пор, пока правнук, в душе которого ни единое слово благодати не нашло плодотворной почвы, в состоянии крайнего угнетения, в результате по­следствий половых болезней, хватается в отчаянии за бритву и, перерезая себе горло, выносит себе самому тот приговор, который заслужил виновник его страданий — прадед».

Вне такого рассмотрения мировая история представлялась бы, дескать, вопиющей несправедливостью. — Далее Лео про­должает развивать свою мысль:

«Обратившийся к вере безносый грешник должен видеть в своем уродстве лишь знак божественной справедливости и то, что для неверую­ щего было карой, для верующего становится новым источником веры».

С народами дело обстоит точно так же.

«Духовные, как и телесные, расстройства и болезни того или иного времени с известной точки зрения еще и сегодня, как и во времена про­рока, являются наказанием божьим».

Таковы философские... я хотел сказать, религиозные прин­ципы, на основе которых Лео, достойный занять место рядом с Рингсейсом, создает свою новую медицинскую практику. Какая польза от всех мелочных хлопот об излечении отдельного человека или какой-нибудь отдельной части его тела? Лечить надо сразу целые семьи, целые народы! Если у деда лихорадка, то вся семья, сыновья, дочери, внуки с женами и детьми должны глотать хинин! Если король болен воспалением легких, то ка­ждая провинция должна послать своих депутатов для крово­пускания или же из предосторожности лучше пускать кровь сразу всему населению в столько-то и столько-то миллионов по одной унции крови с человека! А каких только выводов нельзя извлечь отсюда для санитарной полиции! Никто не мо­жет быть допущен к вступлению в брак без врачебного удо­стоверения в том, что он сам здоров и что его предки, вплоть до прадеда, обладали нормальным телосложением, а также без свидетельства от пастора, что как он, так и его предки, вплоть до прадеда, всегда стремились вести христианский, благоче­стивый и добродетельный образ жизни, дабы, как говорит Лео, «грехи отцов не пали на детей вплоть до третьего и четвертого колена!» Поэтому положение врача является

«страшно ответственным и ужасающим в своей двусмысленности, ибо он может быть в такой же мере посланником божьим для человека, кото­рого он по воэможности избавляет от расплаты за грехи предков, как и слугой дьявола, который стремится своей силой противодействовать каре божьей и уничтожить ее действие».

Снова выводы, полезные для государства! Предусмотренный для медиков философский курс должен быть отменен и ва его


268


Ф. ЭНГЕЛЬС


место введен курс теологии. Экзаменующийся по медицине обязан представлять свидетельство о своем вероисповедании, а практику медиков-евреев необходимо если не запретить вовсе, то во всяком случае ограничить кругом их единоверцев. Лео продолжает:

«Больной, как и преступник, священен, святая длань господня по­коится на нем — кто может излечить, да излечит! Но да не убоится он раскаленной стали, режущего железа и мучительного голода, когда лишь они одни могут помочь выздоровлению. Слабая помощь вредна в медицине, равно как и в гражданском общежитии».

Будем же теперь смелее резать и жечь! Там, где раньше при­менялась жалкая трепанация, поможем теперь простым отсе­чением головы; если обнаружен порок сердца — обычное нака­зание за любовные грехи, совершенные матерью больного, — и если кровь слишком сильно приливает к сердцу, мы откроем ей выход ударом ножа в сердце; у кого рак желудка, у того мы вырежем весь желудок. Старый доктор Эйзенбарт, о котором поется в народе, оказывается, был вовсе не так уж плох — он был просто не понят современниками. Точно так же, заключает Лео, обстоит дело с преступниками: подлежат наказанию не только они, но вместе с ними и весь народ; наказания же, налагаемые в наше вялое время, недостаточно сильны. Надо-де больше пытать и обезглавливать, иначе преступников станет больше, чем мест в работных домах. Совершенно верно! Если один человек совершает убийство, то вся его семья должна быть истреблена, а каждый житель его родного города должен полу­чить по меньшей мере двадцать пять палочных ударов за соуча­стие в этом убийстве; если один брат предается незаконной любви, то все его братья должны за это вместе с ним под­вергнуться кастрации. Усиление наказания приносит только пользу. С тех пор как отсечение головы, как мы убедились выше, больше не является наказанием, а лишь медицинской ам­путацией для спасения тела, этот вид смертной казни должен быть вычеркнут из кодексов уголовного права и заменен колесо­ванием, четвертованием, сажанием на кол, сжиганием, терза­нием раскаленными щипцами и т. п.

Таким образом, Лео противопоставил впавшим в язычество медицине и юриспруденции — христианские медицину и юрис­пруденцию, которые, без сомнения, вскоре получат всеобщее распространение. Известно, что на основе тех же принципов он ввел христианство в историю и, например, объявил гегелин-гов, которых он считает потомками французских революционе­ров, ответственными за кровь, пролитую в Париже, Лионе и Нанте, и даже за действия Наполеона. Я упоминаю здесь об


ПОЛЕМИКА ПРОТИВ ЛЕО


269


этом только для того, чтобы отметить похвальную разносторон­ность сего неутомимого мужа. Как говорят, в ближайшее время ожидается выход в свет его немецкой грамматики, основанной на принципах христианства.

Печатается по тексту газеты Перевод с немецкого

Написано Ф. Энгельсом между 7 и 11 мая 1842 г.

Напечатано без подписи

в «Rheinische Zeitung» M 161,

10 июня 1842 г.

Ю М. и Э., т. 41


270 ]

УЧАСТИЕ В ДЕБАТАХ БАДЕНСКОЙ ПАЛАТЫ

Берлин, 21 июня. Чем больше развивается у нас политиче­ское сознание, чем свободней и громче выражается общественное мнение Пруссии, тем больше проникаемся мы чувством един­ства с остальными немецкими племенами, с тем большим инте­ресом наблюдаем за общественными явлениями их государствен­ ной жизни. Это неоспоримое доказательство того, что барьеры, столь долго существовавшие в общественном мнении между Пруссией и конституционной Германией, пали и что нет больше национального раскола, вызванного, с одной стороны, высоко­мерным самодовольством многих пруссаков, а с другой — недо­верием южногерманских либералов к нашему правительству. Если уже в прошлом году прием, устроенный Велькеру как во всей Северной Германии, так и в Берлине, говорил о при­мирении северогерманских и южногерманских представителей прогресса, то только теперь, с «установлением более свободной цензуры в Пруссии, обе большие части нашего отечества стали сливаться все явственнее в едином стремлении к свободе. Прус­саки вдруг отступили от своего самодовольства, от бахвальства и хвастовства своими сверхсовершенными учреждениями; мень­ ше чем за полгода были вскрыты недостатки, о которых большин­ство наших сограждан не позволяло себе думать. С другой сто­роны, свободомыслящая, часто даже откровенно оппозиционная прусская печать побудила южных немцев отказаться от остав­шихся у них предубеждений против прусского народа и его политического уровня. Понятно, что при таких обстоятельствах дебаты в баденской палате депутатов были восприняты у нас с живым интересом. Ожидалось, что после того, как Пруссия подтвердила в печати свою политическую зрелость, южные


УЧАСТИЕ В ДЕБАТАХ БАДЕНСКОЙ ПАЛАТЫ


271


немцы приложат все усилия, чтобы не остаться позади нас. Однако в ходе обсуждения судопроизводства в вюртембергской палате стало слишком очевидно, что последней очень недостает ее корифеев 1833 года. Напротив, от Бадена можно было ожи­дать, что после случая с распущенной палатой политическая жизнь здесь не замрет так легко. Сильные волнения во время выборов были приятным признаком оживления и интереса ко внутренним делам страны. И хотя прессе не было дозволено дать нам возможность хотя бы издали, духовно, принять участие в событиях, о них зашел разговор в палате во время дебатов о выборах, и теперь они со всей очевидностью выступили на первый план. Эти дебаты в сопоставлении с теми намеками, которые время от времени делались прессой но поводу празд­неств, устраиваемых в честь отдельных депутатов, дали нам яркую картину тех дней напряжения и борьбы. Во время выбо­ров в округе Шветцинген — Филиппсбург снова обнаружилось, между прочим, со всей полнотой, что ничто так не вредит пра­ вительству, как чрезмерное должностное рвение чиновников. Махинации, которые были здесь применены, дабы склонить ис­ход выборов в пользу Рсттига, являются неслыханными для баденской конституционной истории. Уже простой факт, что избирательный округ, который двадцать лет подряд всегда из­бирал своим представителем Ицштейна, теперь, после того как тот достаточно часто действовал согласно своим убеждениям, вдруг провалил его и избрал депутата из правящей партии, уже одно это вполне доказывает несвободу этого избрания. Тем отраднее было удовлетворение, данное палатой Ицштей- ну 184. С радостью слушают в палате ветеранов немецкой сво­бодной мысли, Ицштейна и Велькера, как и более молодое поколение, Риндешвендера и т. д., выступающих в давно зна­комой манере. Избрание депутата Мати, несмотря на все враж­ дебное к нему отношение, производит тем более благоприятное впечатление, что он вообще первый журналист в Германии, который заседает в палате.

Написано Ф. Энгельсом 21 июня 1842 г. Печатается по тексту газеты

Напечатано бел подписи Перевод с немецкого

в «Rheinische Zeitung» Mi 1Тв, .

26 июня 1842 г. "а Русском языке публикуется впервые

W


272 ]

СВОБОДОМЫСЛИЕ «SPENERSCHE ZEITUNG»

Берлин, 22 июня. Недавно «Spenersche Zeitung» * сама, — поскольку никто другой не собирался этого делать, — вознесла себе хвалу, которую она, по ее собственному мнению, заслу­жила 185. «Взгляд назад», сделанный ею на свою деятельность за последние полгода, оказался достаточным, чтобы она при­шла к важнейшему открытию: это именно она, «Spenersche Zeitung», проложила дорогу движению за свободу печати. Забавно видеть, как эта газета с торжественной миной разду­того собственного достоинства выступает в тщательно вычи­щенном праздничном сюртуке перед своей публикой и перед газетами, выходящими за пределами Пруссии, напяливая себе на голову гражданский венок свободомыслия. «Spenersche Zeitung» утверждает, что если бы не она или, вернее, не автор, подписывающийся звездочкой, «который защищает упомянутый предмет, одним словом, если бы не этот автор, ни одна прусская газета до сегодняшнего дня не достигла бы современного уровня свободомыслия. А именно, как только появился цензурный циркуляр ш, упомянутый автор якобы попробовал, как далеко можно зайти в оппозиционных проделках. Он тихо постучал, и гляди-ка! Ему открыли. Это было естественно, потому что такие тихие, покорные, благонамеренные, смиренные и кроткие статьи могли бы в конечном счете пройти и раньше. Ведь он должен был считать своего цензора способным хотя бы к тому, чтобы от­ личить домашнее животное от хищника. Но боже упаси! Изо­лированность филистерства настолько велика, что в своей

* Имеется в виду газета «Berlinische Nachrichten von Staats- und gelehrten Sachen»- Ред.


СВОБОДОМЫСЛИЕ «SPENERSCHE ZEITUNG»


273


ограниченности оно почитает самую тривиальную, пришедшую ему в голову мысль оригинальной, гениальной и единственной в своем роде. Появился цензурный циркуляр; теперь каждый писатель должен тут же изменить свою манеру письма и вы­сказываться свободней. Однако наш человек, скрывшийся под звездочкой, воображает себя единственным человеком в мире, чей разум способен к такой комбинации, и хочет ткнуть носом всех других журналистов в тот факт, что отныне они могут писать свободнее. Мало того, он считает себя свободомыслящим. У него есть некоторая склонность к гласности. Быть может, в самом сокровенном, запертом на замок уголке своего сердца он лелеет робкую мысль о совершенствовании сословных отношений. — Что же он делает? Он пишет целый ряд статей, которые составляют полную шкалу свободомыслия. Сегодня публикуется самая кроткая статья, завтра на 1/2 грана менее кроткая и т. д. В конечном счете автор останавливается на той ступени, где кротость и так называемое свободомыслие взаимно уравновешивают друг друга. И это наш человек под звездочкой называет «прокладывать путь»?! Остальные прусские редакции тоже не почтут за труд прочесть «Spenersche Zeitung», чтобы научиться у нее, что такое свобода мысли! Комично, что при всем при том наш политик не может понять, почему он не вы­звал своими статьями той огромной сенсации, которую вызы­вают статьи некоторых других газет, почему он, знаменосец прусской свободной мысли, великий пионер, высмеян во всех газетах, выпускаемых за пределами Пруссии, и должен уте­шаться тем, что его неправильно поняли.

Написано Ф. Энгельсом 22 июня 1842 г. Печатается по тексту газеты

Напечатано без подписи Перевод с немецкого

е «Rheinische Zeltung» M 177, ТТ ,

26 июня 1842 г. "а русском языке публикуется впервые


274 I

ПРЕКРАЩЕНИЕ «CRIMINALISTISCHE ZEITUNG»

Берлин, 25 июня. Здешняя «Criminalistische Zeitung» с 1 июля «временно прекращает выходить». Значит ее тирады против суда присяжных все же не нашли желаемого одоб­рения у публики. «Criminalistische Zeitung» была газетой «juste-milieu»* в юридической области. Она хотела публично­сти и гласности, но, боже упаси, — никаких присяжных. К счастью, у нас все более и более убеждаются в половинча­тости такой позиции, и число сторонников суда присяжных возрастает с каждым днем. «Criminalistische Zeitung» выдви­ нула принцип: ни одна отрасль исполнительной власти не дол­жна быть, передана непосредственно в руки народа, следо­вательно, и должность судьи. Это было бы, конечно, совсем не плохо, если бы судебная власть не представляла собой неч­то совершенно иное чем исполнительная. Во всех государст­вах, где разделение властей действительно осуществлено, судебная и исполнительная власть совершенно независимы друг от друга. Так обстоит дело во Франции, Англии и Аме­рике; смешение этих двух властей приводит к самой безнадеж­ной путанице, и конечным результатом подобного смешения ' было бы объединение в одном лице начальника полиции, сле­дователя и судьи. Однако то, что судебная власть является непосредственной принадлежностью нации, осуществляющей эту власть через своих присяжных, —давно явствует не толь­ко из самого принципа} но и из истории. О преимуществах и гарантиях, которые дает суд присяжных, я вовсе не буду

* — «золотой середины». Ред.


Прекращение «cRiMfNAUsîrêcHË ZEituxo» 275

упоминать — терять здесь хотя бы еще одно слово было бы совершенно излишне. Но на свете существуют закоренелые юристы, буквоеды, девиз которых: fiat justitia, pereat mundus!* Им, конечно, не по душе свободный суд присяжных. Ведь из-за него не только они сами лишились бы судебных должностей, но подверглась бы опасности святая буква закона, мертвое, абстрактное право. А оно ни в коем случае не должно погиб­нуть, ведь оно — их палладиум. Поэтому-то эти господа и кри­чат караул, когда во Франции или в Англии присяжные, невзирая на то, что обстоятельства дела подтверждаются сви­детелями и признанием подсудимого, оправдывают какого-нибудь несчастного пролетария, который в порыве голодного отчаяния украл на грош хлеба. Б таких случаях они торжест­вующе восклицают: смотрите, вот каковы последствия суда присяжных, — подорвана безопасность собственности и самой жизни, утверждено беззаконие, открыто провозглашаются преступление и революция! — Мы надеемся, что в ближай­шее время «Criminalistische Zeitung» не начнет снова «времен­но» выходить.

Написано Ф. Энгельсом 25 июня 1842 г. Печатается по тексту газеты

Напечатано без подписи Перевод с немецкого

« «Rheinische Zeitung» M Uli SO июня 1848 a.

* — да свершится правосудие, если даже погибнет мир! Ред.


276 ]

К КРИТИКЕ ПРУССКИХ ЗАКОНОВ О ПЕЧАТИ 18'

Берлин, июнь. Перед жителем Пруссии открыты два пути для опубликования своих мыслей. Он может обнародовать их в самой Пруссии, но тогда он должен подвергнуться мест­ной цензуре; или же, в случае запрета со стороны последней, он всегда имеет возможность напечатать их за пределами Прус­сии, подчинившись цензуре другого государства Германского союза " либо воспользовавшись свободой печати за границей. Во всех случаях за государством остается право принимать репрессивные меры против возможных нарушений закона. В первом случае меры подобного рода, естественно, будут при­меняться лишь крайне редко, так как цензура обычно вычер­ кивает скорее много, чем мало, и лишь в самых редких случаях может пропустить наказуемую вещь. В отношении же сочине­ний, издаваемых в условиях заграничного законодательства о печати, могут гораздо быстрее и чаще применяться конфис­кация книги и судебное преследование автора. Поэтому, что­бы дать полное представление об общем состоянии прусского законодательства о печати, очень важно не упускать из виду и репрессивные меры, предусматриваемые им.

Так как до сих пор еще не существует особого репрессив­ ного законодательства о печати, то относящиеся сюда законы приходится искать в прусском праве 188, где они рассеяны по различным разделам. Мы можем пока оставить в стороне за­коны, карающие за оскорбление, безнравственность и т. д., так как у нас речь ведь идет главным образом лишь о полити­ческих преступлениях, и здесь мы находим соответствующие положения под рубриками; государственная, измена, дерзкое,


К КРИТИКЕ ПРУССКИХ ЗАКОНОВ О ПЕЧАТИ 277

непочтительное осуждение или высмеивание законов страны и оскорбление величества. Как вскоре выяснится, законы эти сформулированы, между тем, столь неопределенно и подвер­жены, особенно по отношению к печати, столь широким и бе­зусловно произвольным толкованиям, что для суждения о них существенное значение должна иметь лишь судебная практи­ка. Ибо если верно предположение, что дух всякого законо­дательства воплощен в судейских чиновниках, то установив­шееся у них толкование отдельных постановлений должно стать существенным дополнительным моментом этого законодатель­ства, как и в действительности в сомнительных случаях су­ществующая до сих пор практика оказывает значительное вли­яние на судебное решение.

Пишущий эти строки в данном случае имеет возможность дополнить свое суждение относительно прусских законов о пе­ чати имеющимся в его распоряжении подробно мотивирован­ ным решением одного прусского судебного учреждения. Автор * одного напечатанного за пределами Пруссии сочинения о внут­ренних делах этой страныш был привлечен к суду по обви­нению во всех вышеперечисленных преступлениях. Хотя по обвинению в государственной измене он был совершенно оправ­дан, зато он был признан виновным в дерзком и непочтитель­ном осуждении и высмеивании законов страны и в оскорбле­нии величества.

Прусское уголовное право в § 92 следующим образом опре­деляет преступление, квалифицируемое как государственная измена:

«Государственной изменой называются действия, имеющие своей целью насильственное ниспровержение государственного строя или же покуше­ние на жизнь или свободу главы государства» 180.

Можно предположить, что при нынешних условиях это законодательное определение будет всеми признано доста­точным. Но так как трудно ожидать, чтобы подобного рода действия совершались при посредстве печати и людьми, которые находятся в пределах досягаемости нашей юстиции, то этот пункт можно считать малозначительным для печати. Ясное слово «насильственный» достаточно ограждает от произвола или от предвзятого решения судьи. Напротив, важнейшее зна­чение для печати имеет другой пункт, именно тот, который трактует о недозволенном обсуждении законов страны. Опреде­ления закона по данному вопросу таковы (Уголовное цраво, § 151):

• — И. Якоби. Ред.


278


Ф. ЭНГЕЛЬС


«Кто дерзким, непочтительным осуждением или высмеиванием за­ конов страны и правительственных постановлений вызовет недовольство, тот подлежит тюремному заключению или заключению в крепости на срок от 6 месяцев до 2 лот» ш.

Сюда же относится указ от 18 октября 1819 г., где в пара­графе XVI, № 2, говорится:

«что при наличии дерзкого, непочтительного осуждения и высмеива­ния законов страны и правительственных постановлений вышеуказанное наказание налагается не только и зависимости от того, вызвали ли яти дей­ствия неудовольствие и неудовлетворенность, а за сами подобные подле­жащие наказанию высказывания» т.

По сразу же бросается в глаза, насколько неопределенны и неудовлетворительны эти законодательные постановления. Что означают слова дерзкий и непочтительный? Очевидно, в соответствующем параграфе Уголовного права является излишней или первая часть его или вторая. Дерзкое осуж­дение или высмеивание законов страны признаются как бы синонимами подстрекательства к недовольству, а указ от 18 октября 1819 г. прямо говорит о совпадении этих понятий. Поэтому статью закона следовало бы понимать так: кто про­винился в дерзком, непочтительном осуждении или высмеива­нии законов страны и правительственных постановлений, тот пытался возбудить недовольство и неудовлетворенность ими и потому подлежит указанному наказанию.

Лить теперь мы можем ясно понять сущность закона. Со­поставление понятий дерзкий и непочтительный является ошибкой законодателя, которая может повлечь за собой серьез­нейшие недоразумения. Можно быть непочтительным, не будучи дерзким. Непочтительность — это некоторый промах, недоста­ток внимательности, результат торопливости, что может слу­читься с самым хорошим человеком; дерзость же предполагает animus injuriandi, злой умысел. А тут еще и высмеивание! Какая дистанция от «непочтительности» до «высмеивания»! И тем не менее и за то, и за другое полагается одинаковое нака­зание. Эти два понятия отличаются друг от друга не просто количественно. Это не просто различные степени одной и той же вещи, они отличаются качественно, по существу, они прямо-таки несоизмеримы между собой. Если мне навстречу идет человек, которому я чем-либо обязан, если я замечаю его и уклоняюсь от встречи с ним, чтобы не поклониться ему, то это непочтительно; если я нагло смотрю ему в лицо, нахлобучи­ваю шляпу на лоб и, проходя мимо, толкаю его локтем в бок — это будет дерзко; но если я на его глазах показываю ему нос и строю гримасы — это высмеивание; некоторые люди даже считают уже непочтительным, если их це замечают. Можно ли


К КРИТИКЕ ПРУССКИХ ЗАКОНОВ О ПЕЧАТИ 279

такие различные вещи объединять в одном законе, свалив их в одну кучу? Во всяком случае слово «непочтительный» здесь следует вычеркнуть, и если его нельзя устранить совсем, то надо отвести для него какой-нибудь особый параграф. Ведь «непочтительное» порицание никогда не может иметь своей целью разжигание неудовлетворенности и недовольства, ибо непочтительность бывает всегда без умысла, невольной или во всяком случае без злого умысла. Следовательно, если слово «непочтительный» оставить в этом месте, то тем самым выра­жается мысль, будто решительно всякое осуждение государ­ственного порядка имеет целью вызвать недовольство и потому наказуемо. Но такое толкование находилось бы в полном проти­воречии с нашими теперешними цензурными условиями. Словом, вся путаница происходит оттого, что из цензурной инструкции, где слово «непочтительный» уместно, оно перенесено в закон. В случаях, относящихся к ведению цензуры, можно предоста­вить на усмотрение цензора как полицейского чиновника, — пока цензура вообще остается полицейской мерой, — приз­навать что-либо «непочтительным» или «благонамеренным»; цензура — исключение, и точные постановления здесь будут всегда невозможны. Но в уголовном кодексе нет места такому неопределенному понятию, такому простору для субъективного произвола, и особенно нет места ему там, где должно высту­пить на сцену различие политических воззрений и где судьи являются не присяжными, а государственными чиновниками. Что эта критика закона верна, а упрек в смешении понятий обоснован, можно лучше всего доказать на примерах практики судебных учреждений. Приведу упомянутое выше, подписанное 5-го апреля этого года и уже опубликованное решение суда. Автор * упомянутого сочинения дает в нем описание цензур­ных условий, кстати сказать, существовавших в Пруссии к концу 1840 г., из которого ему инкриминируются следую­щие места:

«Как известно, у нас не может появиться без ведома цензуры ни самая маленькая газетная статья, ни сочинение свыше 20 печатных листов; если в сочинении трактуется тема политического характера, то просмотр его является большей частью делом полицейского агента, который, при неопределенных формулировках цензурного регламента (от 18 октября 1819 г.), должен считаться лишь с особыми инструкциями министра. Бу­дучи всецело зависимым от министра и ответственным только перед ним, этот цензор вынужден вычеркивать все, что не соответствует индивидуала ньгм взглядам и намерениям его начальников. Если автор подаст на него жалобу, то, как правило, получит отказ, а если и добьется удовлетворения, то с таким запозданием, что ответ не имеет уже для него никакого значения.

• — И. Якоби. Ред.


280


Ф. ЭНГЕЛЬС


Иначе как было бы возможно, чтобы после 1804 г., когда было выражено одобрение благопристойной гласности, ни в одной прусской газете, ни в одной изданной здесь книге нельзя было найти ни малейшего порицания, касающегося образа действий даже самого мелкого чиновника; как было бы возможно, чтобы для опубликования любого сочинения, содержащего даже отдаленный намек на вопросы общественного характера (разумеется, никто не отнесет сюда рубрику «Внутренняя жизнь» в «Staats-Zeitung» *), нужно было сначала бежать за пределы Пруссии!

Но и здесь нет спасения от того пагубного чиновничьего самовластья, которое Фридрих-Вильгельм III правильно охарактеризовал как неиз­бежное следствие гонения на гласность; для того чтобы в Пруссию не про­никали появляющиеся в заграничных газетах неблагоприятные сведения о действиях чиновников или же сколько-нибудь свободное освещение на­ших порядков, либо налагают запрет на подобные газеты, либо — с по­мощью хорошо известных средств — делают более податливыми их редак­ции. Мы, — к сожалению! — не преувеличиваем. Французские газеты, правда, разрешены, но большинство из них нельзя пересылать в Пруссию бандеролью, так что пересылка по почте одного экземпляра такой газеты стоила бы свыше 400 талеров в год; соблюдена лишь видимость, а на деле подобное разрешение равносильно запрету. Иначе поступают с немецкими газетами. Если их редакторы, пренебреги даже своими собственными интересами, вполне очевидными для них, не проявляют осторожности, если они помещают неугодную Берлину статью о Пруссии или о прусских чиновниках, то на них сыплются со стороны прусского правительства (тому, кто сомневается в этом, мы готовы представить документальные данные) упреки и жалобы, от них с угрозой требуют указания имен их корреспондентов и лишь на унизительных условиях дают этим редакто­рам доступ к доходному прусскому рынку» 1вз.

Нарисовав эту картину, обвиняемый замечает, что такая цен­зурная практика превращается в тягостную опеку, в подлин­ное угнетение общественного мнения и приводит в конце кон­цов к самовластию чиновников, крайне пагубному и одинаково опасному как для народа, так и для короля.

Какое же впечатление производит эта выдержка? Разве написанное в таком тоне сочинение теперь не было бы разре­ шено прусской цензурой? Разве мы не найдем во всех прусских газетах точно такое же суждение о тогдашнем состоянии цен­зуры? Разве не высказывались уже гораздо более резкие вещи о существующих еще теперь учреждениях? И что же говорит наше судебное решение?

«Подданный не вправе высказываться подобным образом о законах и правительственных постановлениях; утверждения, будто для опублико­вания любого сочинения, содержащего даже отдаленный намек, за­трагивающий общественные вопросы, нужно бежать за пределы Пруссии, • и будто цензура, в том виде, в каком она осуществляется в Пруссии, ста­новится какой-то тягостной опекой и превращается в подлинное угнетение общественного мнения, являются на деле и на словах дерзким осуждением и нарушают должную почтительность к государству. Утверждение же,

• — «Allgemeine Preußische Staats-Zeitung». Ред.


К критике прусских законов о печати


281


будто этим создается крайне пагубное, одинаково опасное как для народа, так и для короля самовластье чиновников, явно свидетельствует о тенден­ции вызвать недовольство и неудовлетворенность учреждениями, получив­шими такую оценку. Обвиняемый пытался во время настоящего следствия доказать, что его суждение о цензурном ведомстве основано на фактах, и с этой целью им были приведены несколько таких случаев, когда цензурой было отказано в разрешении печатать статьи публицистического характе­ра. Он также сослался на имевшую место переписку между тайным совет­ником Зейфертом и редактором «Leipziger Allgemeine Zeitung» в доказа­тельство того, что эта газета в действительности будто бы находится под влиянием прусского правительства.

Между тем эти доводы, очевидно, не имеют значения, ибо, — не говоря уже о том, что единичные примеры полезности или бесполезности какого-либо государственного установления вообще ничего не доказывают, — если даже предположить правильность высказанного обвиняемым суж­дения, то форма, в которой оно было высказано, заставляет все же оставить в силе упрек в дерзости и непочтительности. Автор высказывает свой взгляд не в тоне спокойного обсуждения, а выносит порицание в таких выражениях, что, будь они направлены против определенных лиц, их пришлось бы, несомненно, рассматривать как оскорбление» ш.

Далее мы читаем:

«Обвиняемый говорит о муниципальном законодательстве следующее: «Прежде всего следует, конечно, отличать Городовое положение 1808 г. от пересмотренного Положения 1831 года. Первое носит либеральный характер того времени и считается с самостоятельностью граждан; второе же повсеместно является предметом покровительства теперешнего пра­вительства и настойчиво рекомендуется городам». Заключающееся в этих словах противопоставление выражений — либеральный характер того времени и теперешнее правительство — содержит в себе дерзкое порицающее утверждение, будто теперешнее правительство не только нелиберально, но что оно вообще не считается с самостоятельностью граж­дан (??). Но неблагонамеренность обвиняемого и предосудительная тен­денция его сочинения проявляются особенно ярко на примерах, которые он приводит с целью подтверждения данной им параллели и в которых он излагает или неверно или в неполном и искаженном виде приведенные им пункты обоих Городовых положений» 1в6.

Я тем более могу не приводить следующих за этим и не отно­сящихся к делу выдержек, что, если даже и признать неверность и неполноту изложения у обвиняемого, отсюда далеко еще не следует его «неблагонамеренность и предосудительная тенден­ция». Ограничусь только заключительной частью:

«Если принять во внимание, что сословные собрания совершенно лишены гласности, что этим вызвано явное равнодушие образованных классов как к выборам, так и к другим проявлениям общественной жизни, что, наконец, дважды, в 1826 и 1833 гг., подобное муниципальное устрой­ство было отвергнуто либеральными рейнско-прусскими сословиями, то будет, пожалуй, довольно трудно признать столь прославленное прусское Городовое положение выражением самостоятельного народного самосо­знания в противовес министерскому произволу, а тем более заменой кон­ституционного представительства» 1,в.


282


Ф. ЭНГЕЛЬС


По поводу этих слов решение суда отмечает:

«И это место содержит явно насмешливое порицание и равным обра­зом выдает намерение вызвать неудовлетворенность и недовольство. Кто действительно думает о том, чтобы быть полезным отечеству, тот не бу­ дет стараться доказывать, будто прежде проводилась политика, более соответствующая благу народа, от которой теперь все более и более отка­зываются, подменяя ее тенденцией, вредной для всеобщего благополучия. Подобного сопоставления прежнего, якобылучшего состояния с теперешним совершенно не нужно, чтобы вскрыть мнимые недостатки существующего строя; поэтому оно не может иметь никакой иной цели, кроме желания вызвать впечатление, будто теперь о национальном благе заботятся меньше, чем прежде, и возбудить таким образом недовольство и неудовлетво­ренность» 1<J7.

Но довольно выдержек, которых я, впрочем, мог бы при­вести в десять раз больше! То, что было высказано выше по поводу законодательства, более чем достаточно подтверждается на практике. Определение понятия непочтительности, относя­щееся к ведению полиции, цензуры, обнаруживает здесь свое вредное действие. В результате перенесения этого понятия на почву закона оно ставится в зависимость от более мягкой или более суровой цензуры. Если цензура прямо свирепствует, как в 1840 г., то малейшее осуждение оказывается уже непоч­тительным. Если же она мягка и гуманна, как теперь, то даже то, что считалось тогда дерзким, признается в настоящее вре­мя едва лишь непочтительным. Отсюда то противоречие, что в «Rheinische Zeitung» и в «Königsberger Zeitung» * печатаются с разрешения прусской цензуры такие вещи, которые в 1840 г. не только не разрешались, но были даже наказуемы. Цензура по своей природе должна быть колеблющейся; закон же, пока он не отменен, должен оставаться незыблемым; он не должен зависеть от колебаний полицейской практики.

И в заключение — «возбуждение недовольства и неудовлет­воренности!» — Но в этом-то и состоит цель гсякой оппозиции. Когда я порицаю данное законодательное постановление, то я, разумеется, имею намерение вызвать этим недовольство, и не только в народе, но даже, по возможности, в правительстве. Как можно вообще порицать что-нибудь, не имея намерения убедить других, выражаясь мягко, в несовершенстве порицае­мого, а значит, не намереваясь вызвать этим у них неудовлет­воренность? Как могу я и порицать и хвалить, как могу я счи­тать что-нибудь одновременно и хорошим и плохим? Это просто невозможно. Я также достаточно честен, чтобы напрямик зая­вить о своем намерении вызвать этой статьей неудовлетворен-

* .— «Königlich-Preußische Staats- Kriegs- und Friedens-Zeitung». Ред.


К КРИТИКЕ ПРУССКИХ ЗАКОНОВ О ПЕЧАТИ 283

ность и недовольство § 151 прусского Уголовного права, и при этом все же убежден, что порицаю этот параграф не «дерзко и непочтительно», как говорится в самом этом параграфе, а «при­стойно и благонамеренно», как выражается цензурный цирку­ляр ш. Ведь цензурный циркуляр санкционировал это право вы­ зывать неудовлетворенность, и, к славе прусского народа, с тех пор уже сделано все возможное, чтобы пробудить недовольство и неудовлетворенность. Благодаря этому фактически отменена эта часть § 151 и значительно ограничена наказуемость «непо­чтительного порицания». Это свидетельствует в достаточной мере о том, что разбираемый параграф представляет собой смесь и нагромождение разнородных законодательных и полицейско-цензурных постановлений.

Это очень просто объясняется также временем, когда было собрано воедино прусское право, конфликтом между свободо­мыслящим просвещением той эпохи и тогдашним прусским ancien régime *. Недовольство правительством, государствен­ными учреждениями рассматривалось тогда почти как государст­ венная измена и, во всяком случае, как преступление, которое давало повод к весьма основательному судебному следствию и суровому приговору.

Оскорбление величества нас мало интересует. Прусские публицисты проявили до сих пор достаточно такта, чтобы не затрагивать особы короля. Это является предвосхищением конституционного принципа неприкосновенности королевской особы, и это можно только одобрить.

Вместе с тем следует настоятельно рекомендовать вниманию комиссии по пересмотру законов рассмотренный здесь пара­ граф; мы же будем по-прежнему возбуждать вышеуказанным подобающим, благонамеренным и пристойным образом доста­точно недовольства и неудовлетворенности всеми нелибераль­ными пережитками наших государственных учреждений.

Написано Ф. Энгельсом в июне 1842 г. Печатается по рукописи

Напечатано беа подписи в приложении, Перевод с немецкого

к «Rheinische Zeitung» M 195, 14 июля 1S42 г.

* — старым порядком. Ред,


284 ]

БИБЛИИ ЧУДЕСНОЕ ИЗБАВЛЕНИЕ ОТ ДЕРЗКОГО ПОКУШЕНИЯ, ИЛИ ТОРЖЕСТВО ВЕРЫ,

сирвчь ужасная, но правдивая и поучительная история

о блаженной памяти лиценциате бруно бауоре, иже,

диаволом соблазненный, от чистой веры отпавший,

князем тьмы ставший, наконец, был уволен в отставку

Христианская героическая поэма в четырех песнях 188

ПЕСНЬ ПЕРВАЯ

Чтоб ты могла воспеть достойно славу веры,

Лети, моя душа, в пределы горней сферы!

Но в силах ли сама ты совершить полет

Без помощи того, кто крыльям мощь дает?

Молитесь за меня, о верующих рати,

Да возгремит мой стих под сенью благодати!

Лев * с Заальских берегов, с рычанием воспрянь,

О Хенгстенберг, простри победоносно длань!

Ученый Зак, тебе послушны лиры струны:

Великий маг, свои мне одолжи перуны!

Служитель ревностный небесного отца,

Круммахер, научи глаголом жечь сердца!

Огнем своих стихов, превозносящих веру,

Кнапп, дай мне осветить греховную пещеру!

И ты, насмешников крестом разивший в грудь,

Меня сопровождать, о Клопшток, не забудь!

Чем был бы без тебя, о богослов Иоанн, я?

Благослови мое великое дерзанье.

О царь Давид и ты, Иезекиил пророк,

Я с вами сокрушу неверия порок.

Чтоб до конца довел я песнь во славу божью,

Вы, верой мощные, молитвенно к подножью

Престола вышнего свой обратите лик:

Тогда не страшен мне хулы безбожный крик! —

* — Генрих Лео. Ред.


Обложка брошюры «Библии чудесное избавление»



 


ейблйй Чудесное йзеайлёнйё от Дерзкого покушения 287

Что смолк блаженный хор и не слышна осанна? И песни ангельской почто иссякла манна? Ужель на небеса проник лукавый дух И от его очей свет радости потух? В пределах, где царят блаженство и отрада, Кто поднял плач и стон? О чем иеремиада? То души праведных подняли голоса, Стенанием они смущают небеса:

«Услышь, господь, услышь! Внемли моленью верных, Не дай погибнуть им в страданиях безмерных! Терпенью твоему когда конец придет, Когда ты казнь пошлешь на богохульный род? Доколе процветать ты дашь в земной юдоли Безбожным наглецам? Скажи, господь, доколе Философ будет мнить, что «я» его есть «я», А не от твоего зависит бытия? Все громче и наглей неверующих речи... Приблизь же день суда над скверной человечьей».

Господь на то в ответ: «Не пробил час для труб, Еще не так смердит от разложенья труп. К тому ж и воинство мое — от вас не скрою — Не подготовлено к решительному бою. Богоискателями полон град Берлин, Но гордый ум для них верховный господин; Меня хотят постичь при помощи понятий, Чтоб выйти я не мог из их стальных объятий. И Бруно Бауэр сам — в душе мне верный раб — Все размышляет: плоть послушна, дух же слаб. Но уж недолго ждать. Он сбросит мыслей сети, И сатана его не сможет одолети; Взыскующий меня, в конце концов, найдет: Он дух свой вызволит из гибельных тенет Гордыни мышленья, что душу раздвояет, И в ликовании душа его взыграет. Для философии вот будет-то подвох, Когда уверует он в то, что бог есть бог». .

И души праведных тогда возликовали И славить господа согласным хором стали:

«Достоин славы ты, владыка вышних сил, Который шар земной и небо сотворил. Уж близок день: твой гнев накажет нечестивых, И возвеличишь ты рабов своих радивых».

Господь же продолжал: «Да, Бауэр избран мной, Чтоб верующих стан вести в последний бой.


288


Ф. ЭНГЕЛЬС


Когда на грешный мир прольются чаши гнева, Разверзнется земля и выкинет из зева Поток огня, когда кровавые бичи Хлестнут морскую гладь и туча саранчи Покроет небосвод, и содрогнутся горы, И звери в ужасе свои покинут норы, — Тогда со знаменем: «за веру и престол» Он в битву полетит, как молодой орел».

И души праведных сильней возликовали И славить господа согласным хором стали: «Ты, господи, велик, и ты непобедим. Пусть жертвенный к нему вовек струится дым».

Еще не отзвучал псалом их величавый, Как появился вдруг шумя, смердя — лукавый. Нечистым пламенем горел свирепый лик, И крови праведных алкал его язык. Он быстро подошел к господнему престолу И, наглые глаза не опуская долу, Вскричал кощунственно: «Доколь ты будешь ждать, Меня к бездействию доколе принуждать? Боишься, верно, ты, что в день, когда сраженье Между тобой и мной за власть произойдет, Я нанесу вам пораженье И захвачу твой небосвод. А если ты не трус, готовься к бою, Вели архангелу трубить. Я войско дикое мое в ряды построю: Мы жаждем встретиться с тобою И ангелов твоих сразить».

Господь: «Терпение! Уж близок, близок час, Когда узнаешь ты, кто всемогущ из нас. Взгляни на землю вниз: там множатся знаменья, Ввергающие мир в великое смятенье: Поджоги, мятежи и за войной война; Закон в забвении, а вера предана; Хулители цветут, а праведники в горе... Но — погоди! — в сто раз ужасней будет вскоре. Я верного слугу теперь себе избрал, Чтобы он грешникам о царствии вещал. Осмеян ими будет он как потерявший разум; Мне это наруку, чтоб все покончить разом. Еще не пробил час. Но если все пойдет И впредь, как шло досель, — то скоро час пробьет».


БИБЛИИ ЧУДЕСНОЕ ИЗБАВЛЕНИЕ ОТ ДЕРЗКОГО ПОКУШЕНИЯ 289

«Кто ж избран? Имя чье у вас отныне свято?» «Я Бауэра избрал». —

«Какого? Лиценцьята?»

«Да именно его». —

«Ну, он не так уж прост: Его не радуют ни пение, ни пост, Он просит у тебя сокровищ чрезвычайных, Чтоб умозрительно их постигать в тиши; А в догматах, в их выспреннейших тайнах Не обретает он покоя для души».

Господь: «Пускай теперь со странностями он, — В его мозгу, поверь, все скоро прояснится; Пускай он в дерзкие раздумья погружен, — Ты в том уверен будь: рассудка он лишится».

Лукавый: «Я берусь отбить его у вас И вставлю в мой венец чудесный сей алмаз. Ведь Гегель в нем засел гвоздем, как говорится; Уж я за этот гвоздь сумею ухватиться».

Господь: «Я отдаю его тебе во власть, За праведной его душой ступай! Не мешкай! Заставь его с собой в твой черный ад упасть И оглуши его злорадною насмешкой. Но чтб как доказать сумеет он, что тот, Кто верует в меня, путь не теряет правый, Куда б ни завели его огни болот?»

«Я вызов принял твой! — ответствовал лукавый, — От Бруно Бауэра не жди для неба славы!» Сказал и бурею понесся в черный ад, Оставив за собой невыносимый смрад.

Пока бесчинствовал на небе враг господний, Волненье вспыхнуло внезапно в преисподней; Мятежным пламенем охвачена она; Несутся возгласы: «Явись к нам, сатана!» Толпу мятежников сам Гегель возглавляет, Вольтер над головой дубиной потрясает, Дантон безумствует, и Эдельман орет, Наполеон, как встарь, командует: «Вперед!» Орда проносится средь огненного чада, Свирепо требуя к себе владыку ада. И. вот стремительно свергается с небес В владенья мрачные свои лукавый бес. «О чем, — кричит он, — шум? Чтб разыгрались страсти? Иль вы из-под моей хотите выйти власти? Вам не достаточно ли пекло я топил,


Ifl Û


Ф. ЭНГЕЛЬС


Вас кровью праведных не досыта ль поил?»

«Молчи, — кричит Вольтер, трясясь от возмущенья, —

Бездельник! Для того ль я насаждал сомненье,

Ч.тоб умозрительный везде повис туман

И философия прослыла за обман?

Чтоб даже Франция глумилась надо мною?

Все это терпишь ты? Стыдись! Будь сатаною!»

«К чему, — кричит Дантон, — богослужебный чин

Я создал разуму и сотням гильотин

Работу задавал, коль вновь стоят над миром

Бездарнейшая знать с прожженным вкупе клиром?»

Тут Гегель, чей язык со зла прилип к гортани,

Вдруг словеса обрел, потребные для брани.

«Я жизнь свою науке посвятил, Учил безбожью, не жалея сил, Возвел самосознанье на престол я, На божество успешно штурм повел я.

Но мне стать жертвою невежд пришлось, Меня истолковали вкривь и вкось; И, наложив на умозренье цепи, Рождали чушь, одну другой нелепей.

Но вот явился Штраус. Когда ж, смельчак, Меня постичь сумел он кое-как, Ему тотчас влиятельные лица Из Цюриха велели удалиться 150.

Какой позор! Революционный нож Я мудро изобрел — и что ж? Нигде, нигде пристанища нет ныне Поборнице свободы, гильотине!

Итак, я жил и мыслил столько лет Напрасно, сатана? Держи ответ! Когда ж придет за нас могучий мститель, Отродья набожного истребитель?» —

Все это выслушав с улыбкою слащавой, «Да перестань скулить, — сказал в ответ лукавый, — Вам, верные рабы, несу благую весть: Я мстителя нашел. Да, мститель этот есть». «Так кто же это, кто?» — кричат все в нетерпеньи. «То — Бруно Бауэръ. Смех и крики возмущенья Послышались в ответ; как разъяренный лев, Тут Гегель зарычал, свой изливая гнев:

«Ну и выбрал же! Над нами ты глумишься, окаянный. Бауэр подчиняет разум трибуналу веры чванной И велит идти науке к ней с молитвой покаянной!»


БИБЛИИ ЧУДЕСНОЕ ИЗБАВЛЕНИЕ ОТ ДЕРЗКОГО ПОКУШЕНИЯ 291

Лукавый отвечал: «Ты слеп, мудрец чудесный. Мой Бауэр не таков, чтоб пищею небесной Духовный голод свой он утолить сумел: Доходит до всего, кто мужествен и смел. Пусть надевает он смирения личину! Поверь, недолго ждать: ее с него я скину». И молвил Гегель: «Бес, смиряюсь пред тобой!» Ликуя, вся орда, подняв ужасный вой, Владыку довела до адовой границы, И воспарил он ввысь, подобно черной птице.

В ученой келий, где дух царит угрюмый, Наш Бауэр мыслит вслух, упорной занят думой. Он в Пятикнижие вперил свой острый взор, А сзади дергает лукавый за вихор:

«Кто, Моисей иль нет, создатель книги этой? О философия, темны твои ответы. Я феноменологию познал до дна,

И мне эстетика во всем ясна;

Я в тайны логики умом проник

И метафизику постиг,

И даже богословием — увы! —

Я овладел усильем головы.

Я ныне доктор, лиценцьят,

Веду коллегий целый ряд;

Я умозреньем веру в бога сил

С понятьем абсолюта примирил;

Я с остротой необычайной

Разделался со всякой тайной;

Я понял догмы искупленья,

Творенья и грехопаденья,

И даже догмат о зачатье

Пречистой девы смог понять я.

Но — ах! — весь этот хлам не в силах мне помочь

Вкруг Пятикнижия рассеять тайны ночь.

Кто несомненное мне даст истолкованье? Откуда получу насущный хлеб познанья?

Вот книга, полная таинственных речений! —

То рукопись Филиппа... Развернуть

Ее хочу я. Мне она укажет путь

Из лабиринта тягостных сомнений.

Так! С первых же страниц исходит яркий луч, Журчит навстречу категорий ключ;

Они друг другу золотые ведра,

Без устали передают так весело и бодро.


292


Ф. ЭНГЕЛЬС


Здесь шири нет меры. И дали безбрежны. Науки и веры Объятья так нежны!

Природные стихии подо мной.

Какое зрелище! Но — о мученье! —

Над Пятикнижьем все ж туман густой, Скрывающий его происхожденье. Филипп, явись же!»

Стена раздвинулась, и призрак в трех венцах Вдруг встал пред Бауэром, внушая жуткий страх.

«О Бауэр, со стези не уклоняйся той,

Что Гегель в логике предначертал тебе!

Там, где сияет с абсолютной ясностью

Понятие, рассудком не противься ты,

Зане тот дух является свободою». «Ответь мне на вопрос, кто автор Пятикнижья? О, не молчи, — молю, скажи!» «С тобою схож

Лишь дух, который сам ты познаешь,

Не я» *.

— «Не ты? Не уходи, мне путь поведай правый». Он вскакивает, — глядь, пред ним стоит лукавый.

«Ха-ха, ха-ха, ха-ха! Приятель богослов,

Ты растерялся, друг, и не находишь слов?

Ведь ты не так уж глуп, а понимаешь туго,

Что обречен бродить в пределах злого круга». Тут Бауэр библию хватает с перепугу... Хохочет бес: «Тебе окажет ли услугу Сей хлам? Его давно мы вышвырнули вон. Ужели все еще тебя прельщает он? Ужели в келий угрюмой на затворе, Все время занятый добычей категорий, Стремясь пылающий огонь смешать с водой И отвратительной питая дух едой, — Тот дух, который вон из сумрачной темницы, Оковы разорвав, навек уйти стремится, —• Ужели так тоску свою ты утолишь? Стыдись! О Гегеле, приятель, вспомни лишь. Учил ли он тебя в союз впрягать единый Со мраком свет, с водой огонь и холм с долиной? Нет, факты все презрев, традиции рассказам Он, бога гордый враг, противоставил разум».

* Гёте. «Фауст», часть I, сцена первая («Ночь»). Ред.


библии чудесное избавление от дерзкого покушения 293

«Твои слова, о бес, звучат мне, как музыка! Их искушение воистину велико. Но, бес, я не боюсь их ядовитых жал, — Уз умозрения и ты не избежал. Ведь духу моему открыты все явленья; Ему ли отступить перед тобой в смущеньи? Я знаю, ты хитер, но твой прием уж стар: Ты опьяняешь нас вином словесных чар, Сулишь поднять наш дух над милой плотью мира, — Потом голодного абстракции вампира Даешь в владыки нам; и уж не в силах мы Таить иную мысль, как ту, что мы — есмы. Мертвящий хлад высот твоих меня пугает, Где разрушает дух все то, что постигает. Молоху древнему твой злобный дух под стать: Все позитивное стремится он пожрать. Ты видишь, сатана, что ты насквозь мне ясен; Передо мной своих не расточай же басен. Вот Пятикнижие: лишь позитивно лик Его пойму, — и вот: я иудаизм постиг».

Бес издевается: «Ну, не потеха ль, право? Ты хочешь блеск придать тому, что стало ржаво. Там, где господний перст усмотрен был во вшах *, Где храма план чертил господь на небесах **, Где божий глас везде и в каждое мгновенье Народу чудился***, — уместно ль умозренье? Напрасно мозг трудишь над этой чепухой; Ты лучше с верою вступи в смертельный бой. Иди туда, где дух в своей уверен силе, А не копается, как жалкий червь, в могиле; Где он себе престол величия воздвиг, А вера перед ним покорно клонит лик».

«О бес, о чем в тиши я помышлял украдкой, Ты вслух мне говоришь, вселяя трепет сладкий И душу веселя предчувствием побед. Но тайный голос мне нашептывает: «Нет! Жизнь изжита твоя»».

«Не трать же даром время. Лишь захоти, — и вмиг спадет неволи бремя». «С чего же мне начать?» —

* Вторая книга Моисея, гл. 8, 19. *• Пятая книга Моисея, гл. 22, 8. ••• Пятая книга Моисея, гл. 25.


294 ф. э й г Е я ъ с

«Не помышляй, что здесь, В Берлине набожном, где восседает спесь, Ты мог бы воспарить в ликующую сферу И насмерть поразить бессмысленную веру. В веселый Бонн тебя я увести решил 199, Где в Рейне смоешь ты всех предрассудков ил. Там к жизни действенной и радостной воскресни В союзе с пьяною лозой и пьяной песней. Там вольно дышится, там все — к победе путь; Там и твоя, поверь, вздохнет свободно грудь». «Веди меня, я твой!» —

«Там гордо спорят мненья, И истина свое там празднует рожденье. Там на развалинах духовной нищеты Свободомыслию алтарь воздвигнешь ты!»